Теперь же Рюрика постигло разочарование, когда гридни вернулись ни с чем, действительно перевернув все в жилище Сереженя вверх дном, но дощечек так и не обнаружив.
«Наверно, в них волхв называет нас не только “темными”, но как-нибудь и похлеще…» – подумал Рюрик.
Да, так оно и было. И приведенные ранее подлинные тексты Велесовой книги как раз говорили об этом.
Сереженя пытали, но добиться сведений о местонахождении его дощечек так и не смогли. Не сказав ничего, верховный жрец умер под топором ката, весь истерзанный в клочья[56].
Дощечки Сереженя не сгинули.
Верховный жрец сговорился со своим братом, что даст знать, если ему или дощечкам станет угрожать опасность. А такое предполагал: правда глаза колет даже простому человеку, а князьям тем паче.
Брат Сереженя раньше жил в селении с женой и детьми. Но напал черный мор, селение полностью вымерло; чтобы мор не распространялся дальше, дома и трупы сожгли, а единственный оставшийся в живых из всего селения брат волхва подался в лес. После смерти любимых горе навалилось на него тяжким грузом: видеть никого не хотел. Поселился один в бывшем шаманском шалаше, начал охотиться, рыбачить в протекающей неподалеку речушке и бортничать. Научился лазить по деревьям не хуже рыси, взял себе новое имя – Кнах.
И вот когда Сереженя заключили под стражу, Кнах проник в его жилище, разыскал в условленном месте захороненные дощечки и взял их с собой.
Казнь проходила в присутствии Кнаха; он видел изуродованное тело брата, благодарил его за то, что не выдал, и поклялся отомстить.
Изменил внешность, побрил голову, оставив на макушке расти лишь пучок волос. Вроде косы. Перебрался под видом кудесника-предсказателя в Перынскую рощу и стал подбивать разбойных людей против новгородского князя. Еще больше возненавидел его после того, как побывал на теремном дворе и не захотел встречаться с его матерью, для чего и засел на дереве, разыграв из себя дурака. А с такого и спросу никакого!..
А морочить голову людям умел: шутками, прибаутками, присловиями, заговорами, оберегами, чародейством, изурочиванием, – поражая знанием обычаев, обрядов, примет по солнцу и облакам, по луне и звездам, по дождю, по животным и птицам. Ведал он все это от отца – шамана у самоедов. И Сережень тоже познал от родителя много таинственного. Отец научил сыновей и грамоте. Вот Сережень и стал волхвом, а со временем – верховным жрецом Новгорода. Только судьба его ужасна… Однажды Кнах плясал с бубном из кожи летучей мыши в лесном шалаше, надев одежды, увешанные железными и медными фигурками рыб и животных, и узрел черную птицу, которая села у отверстия шалаша и предсказала жуткую смерть брата.
Много простых людей теперь приходило к Кнаху в Перынскую рощу. Шли в основном те, на ком был дурной сглаз: верили, что все их беды и неудачи от этого. Особенно опасались черных глаз. Эти глаза, считали, куда опаснее серых или голубых.
Жила в народе древняя вера в убийственную силу взгляда Василиска. Даже повстречаться с ним во сне – явная смерть. Представлял собой Василиск животное – видом дракон с крыльями и петушиной головой. А египтяне, к примеру, Василиска представляли ужасным крокодилом, быстро бегавшим как по воде, так и по суше. А если бы спросить о Василиске грека Кевкамена, христианина, он бы ответил, что знает о нем из одного псалма Давида, в котором и говорится о Василиске.
Хитрый Кнах, конечно, как мог снимал дурной сглаз, но в конце своего действа всегда добавлял:
– Многие беды от него, но еще они исходят и от нашего князя: люди стонут от податей.
– И то верно… – соглашался человек, задумавшись.
А тут еще там, где обычно собирались купцы и людины, – возле Гостиных дворов, на капищах Перуна (около моста через Волхов и на берегу Ильмень-озера) – всегда оказывался какой-нибудь жрец и потихоньку начинал заводить речь о новых порядках князя, якобы идущих вразрез с жизненными интересами словен новгородских. И будто невзначай вспоминал о брате Рюрика, проживающем в Старой Ладоге, у которого бесстыдно отобрали стол, и добавлял:
– Водим-то старше Рюрика, у него и все права на княжество… Да, сказывают, и поумнее он!
Кто сказывает и так ли сказывает – неважно, лишь бы поглубже внедрить в души людские чувство отвращения к нынешнему князю.
Кнах радовался и говорил тем жрецам, которые знали, кто он такой:
– Душа моего несправедливо казненного брата смотрит с небес довольная и видит, что мы не сидим сложа руки. Мы отомстим за него!
Боясь, что его кто-то может все-таки выдать и он разделит судьбу Сереженя, Кнах отдал буковые дощечки, рассказывающие о событиях в Руси Северной и Киевской накануне 864 года[57], на хранение волхвам.
Но перед тем, как расстаться с ними навсегда, брат верховного жреца взял одну дощечку и прочитал в конце ее: «Трава зеленая – это знак божеский. Мы должны собирать ее в сосуд для осуривания[58], дабы на собраниях наших воспевать богов в мерцающем небе и отцу нашему Даждьбогу жертву творить. А она в Ирии уже священна во сто крат».
Кнах повертел в руках дощечку, вздохнул, прочитав далее предупреждение брата: «Но беда идет на Русь… Греки хотят окрестить нас, чтобы стричь с нас дань, подобно пастырям, стекающимся в Скифию.
Не позволяйте волкам похищать агнцев, которые суть дети Солнца!»
После сильной бури, налетевшей в Северном море, свадебное новгородское судно бросило якорь в проливе, разделяющем норвежскую и датскую земли. Когда рассвело, Ефанда увидела из квадратного окна скалистый берег датчан и стоявший на нем, обмазанный белой глиной маяк, представлявший собой круглую башню, на ровной площадке которой жгли костер; сейчас его только что потушили, и дым увядающей грязно-синей струей уходил в небо.
Дверь без стука распахнулась, и вошел брат невесты Одд.
– Как чувствуешь себя после бури, сестра? – спросил он, оглядывая Ефанду с ног до головы.
– Братец, я же дочь морских королей, а прошедшая буря разве что расплескала пиво из кружки… – бодро ответила королевна и засмеялась.
Одд, правда, заметил под ее глазами темные круги, но остался доволен внешним видом сестры: как всегда, серые большие глаза, опушенные длинными ресницами, излучали холодный, но ясный свет, в котором отражался ее ум, несмотря на то, что она, по сути, была еще девочкой. Кожа на высоком лбу и щеках без признаков всякой округлости была ровно-матовой: она оставалась без румянца, даже если Ефанда слишком волновалась. Но королевна с детства умела скрывать обуревавшие ее чувства, только зрачки становились чуть шире, а губы, слегка выпуклые, еще больше пунцовели.
Кто-то из придворных сравнил ее красоту с красотой мраморной Афродиты, подаренной отцу Ефанды послами из Италии. Хотя не всякий мог согласиться с таким сравнением: если иметь в виду внешнее сходство – холодно-надменное, то да, но Ефанда обладала богатым внутренним миром и пылким воображением, наверное, поэтому без всяких слез и колебаний согласилась ехать в страну язычников в надежде полюбить и обуздать дикую натуру прекрасного славянина, каким ей представлялся Рюрик.
Удостоверившись, что прошедшая буря на самочувствие сестры особо не повлияла, Одд вышел наверх. По своим размерам новгородское судно превосходило любую варяжскую дракарру в полтора раза. Оно было построено еще Гостомыслом, но в отличие от обычных лодей было палубное и предназначалось для дальних походов по северным морям. На судне, таким образом, места хватало всем: и дружинникам Одда, и новгородским ратникам, и морякам. Сейчас большая их часть занимала всю нижнюю палубу, другая располагалась в кормовых и носовых трюмах; и все они без исключения, по очереди, когда не случалось попутного ветра, сидели на веслах, заменяя уставших. Как варяги, так и славяне пленников и рабов в качестве гребцов на судах не использовали. Арабы тоже имели на карабах[59] своих гребцов – считали, что невольники в критических ситуациях могут подвести, как неоднократно происходило на византийских хеландиях. Пленные или рабы могли, скажем, если им это нужно было, притвориться усталыми и не подчиниться надсмотрщикам, невзирая на их грозные бичи.