— Как вы считаете, Афанасий Фирсович? — спросил Таров. Он хотел, чтобы Размахнин сам отклонил это предложение.
— Не должон: лихо бился с красными, побоится старое ворошить.
Слово попросил Епанчин. Он прошел вперед. Дед Пантелей услужливо отодвинулся, освобождая место возле стола. Таров невольно залюбовался стройной фигурой Епанчина. Даже грубый, измятый костюм не мог скрыть выправку военного человека. Примечательны были также открытые большие глаза и золотистая курчавая борода, красиво обрамлявшая загорелое лицо лесника.
— Слушаю я, казаки, и дивлюсь, — начал Епанчин в манере школьного учителя. — Прошло всего двенадцать лет, а мы начали забывать о казачьем сословии и, кажется, готовы по своей охоте отречься от него. Между тем во все времена казаки были вольными, свободолюбивыми людьми. Они не терпели угнетения и унижения. Достаточно назвать славные имена таких казаков, как Разин, Пугачев, Булавин...
Потом Епанчин зачем-то стал пространно говорить о роли казаков в освоении Сибири и Дальнего Востока. Называл Ермака, Дежнева, Хабарова, Пояркова. Таров слушал с интересом.
Вскоре Ермак Дионисович понял, однако, что Епанчин жонглирует именами и событиями из истории казачества так, как ему выгодно. Он ни словом, например, не обмолвился об участии казаков в революции и в гражданской войне на стороне красных.
— Неужели мы не в состоянии понять: большевики лишили казаков всех привилегий, осквернили храмы. Теперь вон иконы в домах и те стали помехой: детишек на них науськивают. Кое-кого все же привлекает колхозная жизнь. Бывает и так, но не надолго это. Говорят, сколько волка ни корми, он все в лес глядит. Крестьянин без личной собственности не может. Только петух от себя гребет, а у мужика пальцы к себе гнутся. Попомните мои слова: колхозы скоро развалятся и начнется потасовка за каждую животину, которую не успеют сожрать или угробить. Счастье — это как хлеба краюха. На всех его не хватит, растащут те, кто посмекалистей и попроворней. Остальным достанутся объедки да корки.
Тут говорили, дескать, в двадцатом атаман не справился с красными. Кто виноват? Мы сами: разбежались, как тараканы. Верно сказал господин капитан: надо собирать силы, и не только в поселках и станицах, но и в бурятских улусах...
— На бурятов надежа плохая, — сказал дед Пантелей.
— Пошто плохая, — вмешался Размахнин. — Вот их благородие, видать, из инородцев, а служат нашему делу.
— Тоже мне, сравнил оглоблю с коромыслом, — не унимался старик.
— Тише, казаки! Нам бы только начать, а там оно само пойдет от станицы к станице, как пал по тайге...
— Терпение и еще раз терпение. Время пока не приспело, — сказал Таров, не повышая голоса. Это замечание было поддержано одобрительным гулом собравшихся, и Епанчин, махнув рукой, возвратился на свое место.
Таров прожил в станице две недели, встречался и откровенно со многими беседовал, у него сложилось определенное мнение о каждом человеке. Почти все они вовлечены в повстанческую организацию в первые годы Советской власти, многие хотели бы тихо выпутаться из нее. Однако открыто высказать это желание боялись. Враждебно были настроены Епанчин, Размахнин и еще пять-шесть человек. Епанчин относился к Тарову с плохо скрытым недоверием, на его вопросы отговаривался короткими фразами.
— Вы в каких частях служили, Иван Иванович? — спросил Таров.
— В разных.
— А родом откуда?
— Сибиряк.
Все же Ермаку Дионисовичу удалось кое-что установить: Епанчин остался здесь по заданию Семенова. В годы гражданской войны командовал карательным отрядом и загубил сотни безвинных крестьян, уничтожал целые семьи, поселки и деревни.
В памяти Тарова отпечатался приказ, возмутивший его летом девятнадцатого года. «Если среди жителей найдутся люди, которым нужны красные шайки, — издевательски объявлялось в приказе, — пусть такие переходят в лагерь бандитов с большой дороги. Но считаю нужным предупредить, что пощады им не будет. Потомство этих «героев» будет уничтожено, имущество реквизировано, а селения сожжены, дабы не оставалось камня на камне». И вдруг Ермак Дионисович отчетливо вспомнил: под приказом, выделявшимся особой жестокостью среди других не менее бесчеловечных, стояла каллиграфически выведенная подпись командира карательного отряда Епанчина.
Еще издали Ермак Дионисович заметил скопление подвод и людей возле дацана — буддийского монастыря. В детстве он вместе с отцом раза два-три был здесь. Тогда у монастыря чинно восседали ламы и хувараки-послушники в желтых халатах и остроконечных шапках с красными кисточками. Нынче тут творилось что-то непонятное. Таров пробрался к дацану и долго стоял, любуясь золочеными шпилями, узорными воротами и расписным карнизом под изогнутой крышей. Отец рассказывал: сажа, охра, цветные порошки, доставленные из Китая и Тибета, размешивались на мозге ягнят и яичном желтке. От этого краски долгие годы горели лунным светом, точно свежие.
Вокруг дацана гнездились небольшие дома. Ни улиц, ни дворов, ни палисадников, ни крылец — лишь только отполированные до блеска бревна коновязей выстроились перед окнами. Меж домов полыхали костры: варилось мясо, кипятился чай.
Вблизи костров толпились нищие, жадно вдыхали мясной запах, истекали слюной. Молодые хувараки и деревенские парни потешались над ними. Чуть поодаль лежали, положив голову на вытянутые лапы, здоровенные псы. Нищие и собаки терпеливо ждали подачек.
Ермак Дионисович вошел в храм. Верующих было немного, они сидели меж необхватных колонн, молились. Таров тоже сел и стал разглядывать отделку и украшение дацана. Позолоченные боги были строги и высокомерны. Внимание привлекла большая роспись. Он знал, это Сансара. На картине изображена вселенная, какой ее представляют буддисты. Выразительно показаны рай и ад. Молитвенные барабаны, точно тяжелые жернова, медленно вращались, поскрипывали. Откуда-то из глубины доносились приглушенные звуки скорбной музыки.
Убедившись, что ширетуя Цэвэна в дацане нет, Таров вышел. Пожилая женщина, тащившая в храм плачущего мальчика, показала дом, где живет настоятель.
Цэвэн сидел на шелковых тюфяках, перед ним стояло деревянное корытце с кусками вареной баранины. За его спиной склонились два ламы почтенного возраста. Ширетуй кинул сердитый взгляд на Тарова и тут же, должно быть, догадался: перед ним не простой верующий. Цэвэн отослал прислужников.
— Вы, очевидно, по важному делу ко мне? — спросил он, вытирая жирные руки о полу желтого халата. — Иначе не осмелились бы войти в такой час...
— Да, ламбгай[5]. Я приехал издалека, с важным поручением к вам...
По круглому, словно полная луна, лицу ширетуя потекли струйки пота. Он заерзал и, скрестив руки, стал нервно царапать под мышками. Ермак Дионисович назвал пароль и передал Цэвэну личное письмо от атамана Семенова.
Об этой проповеди Таров вспомнил ночью, когда они остались вдвоем, и настоятель раскрыл свои истинные взгляды.
— Большевики осквернили божьи храмы, — зло говорил Цэвэн. — На немерянном пространстве от Байкала до Читы, где живет больше двухсот тысяч верующих, дацанов осталось раз-два — и обчелся. Однако и эти скоро закроют. Неужели мы будем жить, пока нас вышвырнут, как гулгэнов-щенят? Нужно поднять народ на защиту святой веры, надо так всех взбудоражить, чтобы земля горела черным пламенем под ногами у безбожников...
— Позвольте, ламбгай, как же это согласуется с вашей проповедью о непротивлении злу? — спросил Таров, улыбаясь. Он рассчитывал обернуть вопрос в шутку, если ширетуй обидится.
Цэвэн взглянул заплывшими глазами, налил себе полный стакан араки, выпил залпом и с жадностью стал жевать жирную баранину.
Ермак Дионисович наблюдал искоса и думал: «Однако целого барана может сожрать этот толстый, разжиревший человек».
Между тем Цэвэн продолжал жевать баранину и, казалось, не собирался отвечать на его вопрос.
— Никакого разногласия нет, — сказал ширетуй, отбросив обглоданную баранью лопатку. — Когда здесь были японцы, офицер давал мне почитать книжку большого буддийского ученого по имени Сойен Шакю. Он был когда-то главой над восемьюстами дацанами. Хотя Будда и запретил убийство, — писал Шакю, — но он говорил, что не будет спокоен до тех пор, пока все люди не соединятся в бесконечно любящем сердце. А потому, чтобы навести в мире порядок и покой, нужно воевать, убивать отступников... Но, дорогой племянничек, однако пора спать, — сказал Цэвэн, сладко позевывая.