Литмир - Электронная Библиотека
A
A

А ротный командир, уставясь на меня поседевшими от бешенства глазами, орал:

— Связь!

Если по слабости души я на мгновение замешкивался, он матерком вышибал из меня крупицы обыкновенного человеческого страха, и я вылетал в огненное пекло, чтобы оживить проклятый зуммер в угловатой деревянной коробке.

Я шагнул к плетню и сказал хозяйке:

— Смешная у вас присказка. Дурачок, да еще глупенький…

— Мамина, — откликнулась Александра, которой удалось-таки загнать в ворота разыгравшегося телка. — Она и меня так называла. Смешно! Будто дурачки иными бывают… А совсем не обидно. Правда ведь?

— Правда, — согласился я и сказал, что немного пройдусь, погуляю перед сном.

Часа два я бродил по округе, заходя к деревне то с одной стороны, то с другой. Внимательно оглядывал и лес, и косогор, и подкову неспешной речки, на берегу которой густо рос ивняк, чуткий каждому вею ветра. Ни клина березняка, подступающего к сараям, ни остова разбитой мельницы и гнилых свай я не увидел. За крайними домами реку перегораживала бетонная плотина, рядом с которой горбатилось здание электростанции и в его чреве шумела вода, вращая турбину. Выше плотины река разливалась метров на двести, и по берегу расхаживал дед с древней берданкой, охраняя от мальчишек и наезжих рыболовов каких-то породистых карпов.

Я угостил его сигаретой, и мы разговорились.

— Была мельница на реке, — сказал дед. — Только не в войну ее порушили, а много позже, когда станцию зачали строить… Что-то ты, мил человек, перепутал. Наша деревня раньше по-другому называлась — Лихотище. Как германов из этих мест прогнали, постановили мы переменить название на «Красный партизан». Потому как здесь все, от мала до велика, партизанили… Горя столько нахлебались, что имечко родного места поперек горла стало. И-и, что теперь вспоминать…

Я понял, что не удастся мне разыскать ту давнюю лесную деревню, в которой война оставила всего четыре целых дома и всех до единого разогнала жителей.

Осенью сорок четвертого наш полк застрял в здешних лесах, километрах в тридцати от Новогрудка. На винтовку осталось по паре обойм, на автомат по диску. Тылы безнадежно отстали от штурмового рывка батальонов, гнавших фашистов от самой Березины. По раскисшим от затяжных дождей проселкам автомашины армейского боепитания одолевали считанные километры, то и дело садились дифферами в грязь, выручить из которой могли лишь тягачи и солдатские руки.

Когда подвезли наконец боеприпасы, командир полка приказал старшинам скинуть, к чертям собачьим, имущество со всех конных повозок и загрузить их ящиками гранат, минами и снарядами для полковых «сорокапяток».

Запасной кабель, катушки, шесты, лишнее питание и прочее табельное имущество взвода связи оказалось сваленным в окраинном домике лесной деревни. Я с двумя бойцами был оставлен для охраны.

Мы обрадовались неожиданному отдыху. Но через два дня в деревню забрела ватага немцев, пробивавшаяся на соединение со своей недобитой братией, и пришлось принять бой. Наскок отбили, но после боя я похоронил на угоре своих напарников и остался в деревне один.

Днем, помню, занимался житейскими делами, умудряясь урывками, вполглаза, соснуть, бродил мимо остовов холодных, исклеванных пулями печек с жирафьими шеями оголенных труб. Выходил за околицу, где поля и огороды были искорежены танковыми гусеницами, испятнаны оспинами давних и свежих воронок. Потом усаживался возле дома с автоматом на изготовку и тоскливо глядел, как густеют сумерки. Темнота с каждым часом ближе и ближе подступала к крыльцу. Рождала непонятные шорохи, размывала привычные глазу силуэты. Все знакомое съеживалось и исчезало в ней. Темнота наполняла пространство от земли до невидимых туч, и я словно повисал в ней, теряя ощущение верха и низа, начала и конца. Страшно было сознавать, что на твой голос никто не откликнется, что тебе не ощутить ни человеческого присутствия, ни единого живого звука.

На горизонте багряными отсверками высвечивались дальние пожары. Нудили в небе невидимые самолеты, и орали одичавшие, в ошметках линяющей шерсти, деревенские кошки.

На войне кошки оказались самыми живучими. Скот немцы отбирали, курам скручивали головы, собак, остервенело лающих на чужих, пристреливали. Кошки же оставались живехоньки, приноровившись ловко скрываться в погребах и подпечьях, в подвалах и других укромных местах. Неведомо где они добывали пищу и без помехи плодились. Ночами отощавшие, первобытно неуловимые кошки сбивались стаями и устраивали такие концерты, что я порой не выдерживал и наугад крошил темноту автоматными очередями.

Проливные, не ко времени, дожди угомонились, и легла та неяркая, теплая и мягкая равновесь, какая бывает в ту пору, когда откняжит август, а сентябрь не наберет еще холодной росы, не накопит сил, чтобы выжелтить листья, остекленить травы и погнать по небу пасмурные облака.

На пятый день одинокого житья я увидел женщину с мешочной торбой за плечами. Она вела за руку крохотную девочку, старательно хлопотавшую ножками, чтобы не отстать.

— Отступать боле не будете? — спросила женщина, когда я вышел к ней навстречу.

— Пусть теперь фрицы отступают, — ответил я, обиженный вопросом. — Их очередь драпать.

Невозможно было понять, старая она или молодая. Она была серая. Сбитый на сторону рваный платок неопределенного цвета. Серые космы волос. Пепельное лицо с тусклыми, запавшими глазами. Щеки, с которых, казалось, сошла вся живая плоть. Юбка из мешковины, стеганая кацавейка с горелыми прорехами, из которых вылезала свалявшаяся вата. Босые грязные ноги с кривыми, широко расставленными пальцами, похожими на обгорелые сучки.

— Значит, в своем дому можно поселиться?

— Можно, — ответил я, сообразив, что передо мной первый житель деревни, возвратившийся под родной кров. — Конечно, можно.

Женщина тронула за плечо девочку, до глаз укутанную платком, и они направились к избе, где находилось охраняемое мною имущество.

«Хозяйка», — догадался я и пошел вслед.

Женщина поднялась на крыльцо, где я еще вчера отодрал на дрова сухую доску, машинально поправила опрокинутую кадку и боязливо распахнула дверь. Надсадно скрипнув ржавыми петлями, дверь пропустила ее в дом.

— Ну вот и пришли домой, — стертым, равнодушным голосом сказала женщина, развязала платок и скинула с плеч торбу. — Разве думалось, что цела останется наша хоромина. Хоть одно зернышко спаслось от жерновов.

Не обращая на меня внимания, она обошла кухню. Потрогала холодную печь, провела рукой по бревенчатой стене, плотнее прикрыла раму с выбитыми до единого стеклами и посидела за колченогим столом. Затем принялась разбирать торбу. Раскладывала мятые линялые тряпки, достала пятнистую немецкую плащ-палатку и складную ложку, грязный френч зеленого сукна с алюминиевыми пуговицами, котелок, фонарь с цветными стеклами, кружку. Развернула тряпицу с черствой краюхой хлеба, покачала ее на руке и снова спрятала в торбу.

Девочка сидела рядом с матерью, диковато зыркая на меня. Костлявые плечи ее горбились и тонюсенькие, как камышины, руки лежали на острых коленях.

— Как тебя зовут? — спросил я девочку. — Рада, что домой пришла?

Девочка вздрогнула и уцепилась, как в опору, в материну юбку.

— Ну, чего ты, чего? Теперь нам бояться не надо… Шурой ее звать. Одичала в лесу… Мы ведь, солдатик, с самой весны в глухомани спасались. Вот она и одичала… Шурой звать.

— Шура? — зачем-то переспросил я и ни с того ни с сего пропел куплет глупой довоенной песенки.

Девочка проворным зверенышем соскочила со скамьи, схоронилась за мать и затряслась в молчаливом плаче.

— Ты не пой, солдатик, — попросила женщина. — Она песен страсть как боится… Да не реви ты, дуреха… У нас фельдфебель стоял, Отто Шванцигер. Все время песни пел, а потом бабку убил.

— Как убил? — глупо спросил я, хорошо знавший, как убивают людей.

— Обыкновенно… Из револьвера… Кашляла бабка по ночам, грудью маялась. Спать ему мешала. Тверезый он ее в сенцы выгонял, а пьяный осерчал и кончил бабку у нас на глазах.

55
{"b":"235573","o":1}