Карбас приметно поднялся бортами, и грести стало легче. Крестовый наволок начал наконец медленно сползать к корме.
Шайтанов подвинулся к ящикам, где была сложена отборная треска, и уцепил за жабры верхнюю рыбину.
— Не дозволяю! — выкатив глаза, заорал Добрынин. — Не касайся улова, Николаха!.. Да греби же ты! Присох, как лишай… Он же из-за нас рыбу губит.
Я греб до красных огоньков в глазах. Чувство смертельной опасности прибавляло сил. Вся воля сконцентрировалась только на одном — выгрести. Выстоять против ударов шелоника, добраться до берега. Злая, упругая ярость борьбы переполнила меня. Так случалось, помнится, на фронте при броске через немецкие траншеи, при схватках, когда надо было кинуться на автоматы и разорвать смертное кольцо.
А я-то в ночных думах считал, что фронт выпил меня до конца, выжал силы до последней капельки.
Шайтанов кидал рыбу за борт. Когда опустел один ящик и капитан «Сайды» стал подбираться к другому, Добрынин изловчился, пропустил гребок и ногой оттолкнул Николая к сиденью.
— Опомнись! Для тебя ведь рыбу промышляли.
— Знаю! — крикнул Шайтанов. — Не выгребете ведь…
Упираясь руками в борт, он стал подниматься с сиденья, уставясь на Добрынина неподвижными тусклыми глазами.
Приступ кашля опередил его. Заставил схватиться за грудь, упасть без сил на скамейку.
Мы выгребли и привезли в поселок полсотни килограммов трески. Выпотрошив ее, Добрынин собрал печень и натопил литра полтора рыбьего жира.
Я и Шайтанов сидели на порожке салогрейки и смотрели, как Игнат Ильич осторожно сливает жир в мою алюминиевую флягу.
— И вот еще… Получишь на складе.
Капитан «Сайды» покрутил в руке собственное заявление, на котором стояла моя резолюция, усмехнулся и возвратил обратно.
— Не надо, Виктор Петрович. Теперь уже не надо. Что я буду вас под прокурора подводить… Хорошо мы на промысел съездили. Это главней любой резолюции… Завтра с рейсовым в деревню махну. Поглядим еще, кто кого… Верно ведь?
— Верно, — ответил я и разорвал подписанное заявление, понимая, что на склад Шайтанов не пойдет.
— Зря торопишься, Николаха, — вступил в разговор Добрынин. — Еще бы разок в море махнули. Промысел ведь такое дело, раз на раз не приходится. Не всякий день шелоник задувает. Правильно я говорю, Виктор Петрович?
— Правильно, — откликнулся я и полез в карман за папиросами.
Мне тоже не хотелось, чтобы Шайтанов уезжал в деревню. На промысел мы, в самом деле, сходили неплохо. Уже три ночи я не ворочался на жестком матрасе от бессонных дум. Ложился вечером и, едва коснувшись подушки, проваливался в убаюкивающую темноту и утром вставал с постели с ясной головой.
Музыка полковая
Рассказ
Податливый от многодневного пекла асфальт и бетонные стены пятиэтажных домов полыхали, как истопленная печь. Автомашины стреляли облачками бензиновой гари. Она мешалась с пылью, с прокаленным до наждачной шершавости воздухом, удушливо лезла в лицо и выжимала липкий пот.
Возле продавщицы газированной воды, краснолицей и распаренной, томилась очередь жаждущих хоть единственного глотка обманчивой и скоротечной прохлады.
В жидкой тени подстриженных кустов маленького сквера, впечатанного в асфальт городской площади, лежала, вывалив из пасти красный лоскут языка, бродячая собака. Лишь присмотревшись, можно было угадать, что она еще не околела от нестерпимой июньской жары.
В чахлых акациях, обступивших сквер, босоногие мальчишки добывали стручки и мастерили визгливые пищалки. Звуки их заставляли вздрагивать Сергея Витальевича, как от озноба.
Уже часа три он одиноко сидел на скамье и потерянно думал о нелепости собственной затеи, которая заставила тащиться чуть не за тысячу километров в город Приреченск, где он когда-то прожил всего четыре дня.
Голова раскалывалась от жары, от бессонной ночи на боковой вагонной полке, где проходящие цепляли узлами и чемоданами, а не в меру старательный проводник каждые полчаса выкрикивал над ухом названия очередных станций.
Хотелось пить. Но мысль, что для этого надо выйти на солнцепек и торчать в хвосте раздраженных, дуреющих от жары людей, заставляла одолевать острое желание.
Очередной раз спасаясь от наскоков солнца, Сергей Витальевич передвинулся на край скамьи и переложил с места на место чехол с баритоном.
Пятьдесят лет прошли рядом инструмент циммермановской доброй работы, с лебединым изгибом певучей трубы, и его хозяин, капитан в отставке Узелков. Немалая была та жизнь. Первые парады красноармейских рот. Шеренги бойцов в шинелях с малиновыми «разговорами» на груди, мушкетерскими, длинными, чуть не по локоть, остроконечными обшлагами. Вальсирующие пары на танцевальных площадках военных клубов, праздничные марши парадов и колонны старательно топающих ополченцев сорок первого года. Была стрелковая дивизия, форсировавшая почти тридцать лет назад здешнюю реку и штурмом освободившая Приреченск. На городской площади, где сидел сейчас Сергей Витальевич, шли, уполовиненные после атак, батальоны и им играл военный оркестр…
Не было тогда здесь ни пятиэтажек, ни сквера с акациями, ни киоска с газированной водой, ни здания городского Совета с красным флагом на нарядном фронтоне.
Облезлая собака, спавшая под кустом, зевнула, поднялась и пошла мимо скамейки. Желтые глаза ее заискивающе косили на Сергея Витальевича. Добрый пес чуял неприютность одиноко сидевшего человека и деликатно напрашивался в компанию.
Сергей Витальевич усмехнулся, ощутив вдруг желание встать и брести вместе с псом куда глаза глядят. Выбраться из душного пекла городских улиц и очутиться на просторе полей у реки. Устроиться там в прохладной тени и по-солдатски разделить с бездомным компаньоном пару бутербродов, прихваченных в станционном буфете. Затем возвратиться в город, где прожил жизнь, где все было просто и ясно.
Все случилось неожиданно. Полгода назад Сергея Витальевича уложил в больницу приступ астмы. Врачебная комиссия категорически запретила играть на баритоне.
— Считайте, товарищ Узелков, что за пятьдесят лет вы уже все сыграли, — сказал очкарик-доктор, председательствовавший в комиссии. — Устанавливаем вам вторую группу. Баритон придется продать, или скажите жене, чтобы положила в сундук под крепкий замок.
Жена Сергея Витальевича умерла пять лет назад, а продать баритон он не мог. Да и не все еще было сыграно. В шкафу, на дальней полке, лежали ноты марша. Единственной вещи, написанной им за долгую жизнь.
После выхода из больницы дружки-музыканты из оркестра театра, где он проработал почти два десятка лет, затащили Сергея Витальевича в павильон городского сада и уставили стол пивными бутылками.
— Теперь тебе не жизнь, а рай, Сергей.
— Точно! Настроил удочки — и топай на Хопер за язями.
— На Малкинском кордоне клев сейчас — закачаешься!
— Солнце, воздух и вода — лучше всякого труда… Жми на заслуженный отдых.
— Никаких тебе забот…
Сергей Витальевич тянул горьковатое пиво, слушал неестественно оживленную болтовню дружков, а в голове упрямо вывертывались страшненькие слова: «Никаких тебе забот».
Как у лопуха под забором.
Возвратившись из павильона, Узелков достал папку, где лежали ноты марша, и понял, что немедленно должен ехать в далекий Приреченск.
Стрелка электрических часов добралась наконец до нужного деления. Узелков, одернул пиджак, измявшийся за длинную дорогу, и подхватил чехол с баритоном. Знакомая тяжесть инструмента успокоила смятенность мыслей, и Сергей Витальевич решительно зашагал к подъезду городского Совета.
В кабинете председателя окна были затенены от солнца сиреневыми шторами и гудел, как муха бьющаяся о стекло, электрический вентилятор. Лопасти его старательно месили воздух, не прибавляя ни капельки прохлады.
Председатель горсовета удивленно поглядел на папку с оттиском лиры на блестящем дерматине и вскинул на посетителя светлые глаза под густыми, курчавыми бровями. Рука, державшая карандаш, остановилась на полпути. Черные головастики нотных знаков, раскиданные по линейкам, были загадочны, как клинопись на музейных черепках.