Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Чего она к капитану потащилась? Про черное и белое сказывала? Ежели о человеке разговор, так черного либо белого не отыщешь. Сколь я на своем веку людей ни встречала, все полосатенькие попадались.

— Тем не менее есть и черное и белое.

— Ты мне, Александровна, разум не темни. Ты скажи толком, что случилось.

Наталья Александровна рассказала о разговоре с Даней.

— Ну так и что? — спросила баба Варушка. — Мало ли у человека какая промашка выходит. Что же его сразу головой в омут совать?

«Эх ты, всеблагая утешительница! — снисходительно подумала Наталья Александровна. — Изломала тебя, видно, жизнь. Приучила плыть по течению. Все тебе хорошо. Все, как бог пошлет… Удобная философия».

Остров Валаам встретил отглаженным гранитом седых скал. Солнце купалось в холодной воде Ладоги, и березы прятались за каменными выступами от северных ветров. На припеках были разливы черники, зацветающей фиолетовыми искрами. Прозрачные, как весенние проталины, озера стыли в базальтовых покатых чашах.

Были обомшелые стены древних монастырских построек. За ними хоронились от жалостливой и потому обидной человеческой доброты те, кого особенно тяжко искалечила война. Об этом говорили шепотом и вдоль стен шли тихо, неодобрительно оглядываясь, когда под ногами у кого-нибудь хрустел сучок.

Баба Варушка семенила рядом с Натальей Александровной, вздыхала и шептала что-то про себя.

Вечером, когда Даня снова вертелась возле зеркала, перед тем как уйти на палубу, баба Варушка грустновато приподняла отбеленные временем брови и сказала:

— Мой нонешний мужик с войны тоже сильно увечный пришел. Три года воевал, не царапнуло, а на четвертом, когда проклятого лиха всего один месяц оставался, оторвало ему бомбой обе ноженьки…

Даня вздрогнула и отложила в сторону цветастый тюбик польской губной помады.

— Вот какая, девушки, беда мне на верхосытку привалила. Покалечила проклятая война Федора моего Степановича. Правую ногу ему сразу отмахнуло по самый пах, а вторую доктора в медсанбате отчикали. Кости в ней были все раздроблены. В другое время так, может, и сохранили левую ногу, а тогда, Федор сказывал, горячка была у докторов. Навалом мы, грит, после боя в санбате лежали. Начали бы с моей ногой по всем правилам возиться, может, пять, а то и поболе человек за это время души отдали. Это он теперь рассуждает, чтобы себя утешить. А наверно, так и было дело…

Наталья Александровна кивнула, вспомнив заваленную ранеными операционную палатку на Сермягских болотах, небритого, седого от усталости хирурга Кострецова, его забрызганный, разорванный возле кармана халат, механические движения рук и те жесткие десять минут, которые он мог отвести каждому раненому. Их становилось все больше и больше. Они стонали, матерились, лежали безусые на лапнике, на носилках, на плащ-палатках. Им нужен был врач, а сутки назад при обстреле убило второго хирурга.

— Усыпили моего Феденьку. А когда, говорит, оклемался я, Варвара, от меня всего половина осталась…

Даня растопыренными пальцами нащупала койку и осторожно присела рядом с бабой Варушкой.

— Дак ведь по порядку надо сказывать, — спохватилась баба Варушка, — а я вам с середины завела. За Федора я в третий раз-то замуж и вышла. До войны дело было. По соседству мы с ним проживали. Федор в колхозе бригадиром по полеводству работал, а я на ферме дояркой. Жена у него в ту пору умерла, Надежда. Трое мал мала меньше на руках у мужика остались. Полгода маялся он со своей командой, потом пришел ко мне, поллитровку красного вина принес и сказал: «Давай, Варвара, в одну упряжку впряжемся. Троих твоих, да троих моих в кучу смешаем». А чего их смешивать, когда они по соседству, считай, и так давно смешались. В общем, договорились мы с Федором по-хорошему. Человек он самостоятельный, работящий, грубых слов и прочего никогда не употреблял. А только сказать вам, девушки, как на духу, — пожалела я его, и только. Не лежала к нему душа, как к Ивану. Бабье нутро ведь и колом не перевернешь. Первого я любила, Иванушку моего, единое мое красное солнышко…

«Единое мое красное солнышко», — мысленно повторила Наталья Александровна слова морщинистой бабы Варушки, сказанные дрогнувшим от волнения голосом, в котором выплеснулось давнее, светлое и незабытое.

— В войну на баб тягота навалилась несусветимая. Теперь дак и вспоминать не хочется. Федора взяли по мобилизации, и осталась я одна с шестерыми ребятишками. Августа уже в колхозе подрабатывала, а остальные только умели есть-пить спрашивать. Коровенкой мы спасались, всей компанией ей корм добывали. Где канаву у дороги обкосишь, где в бочаги забредешь и охапку-другую осоки добудешь, где отавы ухватишь. И все на своем горбу в дом. По трудодням в войну мало что доставалось. Пластаешься на работе, чтобы бригадир поболе палочек записал, а расчет подойдет, по тем палочкам получать нечего. В избе холодно, куржава в каждом углу, а в печи одна варя — картошка да кислые капустные листья. Когда колхозную капусту сдавали, правление мне навстречу шло. Ставили меня, как многодетну, с капустных кочанов верхние листья обрывать. Теми листьями мы с ребятишками на зиму и запасались. Упаришь их, бывало, в чугунке, молоком забелишь, и опять еда, коль брюхо просит… Федор с войны часто письма писал. Получишь весточку — и вроде легче делается. В хороших-то словах люди крепчают. Это я, девушки, по себе много раз примечала.

Баба Варушка вдруг замолчала, задумалась. По лицу ее мимолетно пробежала какая-то сокровенная дума и растаяла, оставив в уголках сухих губ скорбные морщинки.

— Как вам дале про все сказывать, — шумно вздохнула она. — Затаиться ведь надумал от меня Федор Степанович. Решил после увечья не объявляться. Вроде пропал без вести, и дело кончено. Товарищ его из госпиталя мне все прописал. Не одобрял он тут Федора… Так, мол, и так, уважаемая незнакомая мне Варвара Павловна Плотникова, тяжелую сообчаю весть, а только лучше знать вам доподлинную правду и решать, как поступать. Лежит рядом со мной ваш муж без обеих ног, и предстоит ему скоро выписка… Обидно мне показалось, что хотел Федор от меня затаиться. Может, веры у него тогда ко мне не было? До войны ведь всего год с небольшим и прожили вместях. Пущай мне не верил, дак от своих-то детей как он мог в отступ идти?

— Тяжело ему было.

— Знамо, тяжело, Александровна. Только свою тяжесть на плечи других без надобности не след переваливать. Мне такое письмо от чужого человека тоже несладко было получить. Поревела я тогда, девушки, вдосталь. Свою жизнь по маковым зернышкам в пальцах перебрала. Смекнуть хотела, за какой грех на меня столько бед положено. Хоть и не нашла я своей вины, а все равно надо нести то беремечко, которое тебе отмерено. Какой Федор не увечный, а живая душа. Не похоронку же тебе, Варвара, думаю, прислали, а известие, что законный муж на госпитальной койке раненый лежит. Решила себе так: пусть у меня в избе еще один ребятенок прибавится. Разве я его в такой куче не вытяну? Свела со двора телушку на базар, гостинцев, как положено, напекла и поехала за Федором Степановичем в Саратов — город на Волге. По поздней осени его уже домой привезла, по первопутку. Наше село от станции в отдале стоит на восемь километров, так председатель колхоза сулился лошадь дать. Только я председателя тревожить не стала. Отбила телеграмму, прибежали к поезду мои ребятишки с саночками, и мы на те санки Федю посадили. Коротенький он такой, как малое дитя. В одночасье в деревню, в родной дом прикатили. Вот как у меня все вышло…

На корме звенела музыка, а Даня так и сидела, притаив дыхание.

— А дальше, Варвара Павловна? — боязливо спросила она, нарушив тугую тишину каюты. — Как дальше?

— Дальше, Данюшка, обыкновенно было. Привальное я Федору справила, а гости разошлись, кровать нашу супружескую разобрала. Простыня у меня для такого случая сберегалась и наволочки новехонькие, с прошвами. Взяла я Федю в охапочку, на кровать перенесла и сама рядышком легла. Как, девушка, полагалось мужа встретить, так я и встретила своего Федора Степановича. До того времени у него и слезинки из глаз не выкатилось, пасмурный он был лицом, окаменелый. А на кровати заплакал и говорит мне: «Стал бы я перед тобой, Варвара, на колени, да сделать мне такое невозможно». Великое ты, говорит, сердце имеешь. А какое оно у меня великое? Обыкновенное бабье сердце… После той ночи нам обеим легче стало. День ото дня стал Федор успокаиваться, от горя отходить. В своем дому и стены человеку помогают. А тут еще ребятишки его со всех сторон обложили, минуты свободной не дают. То им про войну расскажи, то обутку зашей, то задачку по арифметике помоги решить. Руки целы, да голова на месте, так делов человеку найдется. Федор с молодости был мастеровой, и его работа к себе потянула. Сплел он из бересты кошелочку, кожей от старого хомута подшил, две коротеньких клюки вырезал, да и начал жить помаленьку. Сапожничать стал, шорничать, по слесарному делу заниматься. В деревне после войны много дыр скопилось, вот и понесли ему со всех домов. Заработок у него стал такой, что весной я всем ребятишкам по обновке купила. Да и не в заработке дело. Верно говорят, что понурая голова и с рублем пропадет, а Федор твердым оказался, переборол свое несчастье. На другое лето он уже бревна катал. Мы с ребятишками из лесу деревов под угор пригоним, под самые наши окошечки. Федор переберется к бане на крыльцо, веревку ему дадим, так он одним моментом все бревна на угор выкатает. И пилить тоже приспособился. А вот колоть худо может. Размаху у него настоящего нет, так суковаты поленья не осиливает… Сейчас ему благодать — в моторной коляске по деревне раскатывает. Выдали ему, как инвалиду войны, тарахтелку… Провалилась бы она вместе с хозяином концом и без отвороту. Такая мне теперь с ним, девушки, морока, что хоть бери палку, да хлещи мужа наотмашь на смех людям. Уж ругала я его и добром говорила, а он только скалится в ответ да гогочет. Ты, говорит, бабка, уймись, не стой на дороге моей личности. Вот беда-то какая. Поседател ведь весь, а душой не угомонится.

30
{"b":"235573","o":1}