— Ах, что там за воздух... — Она молодеет от одного только воспоминания. — И потом, — добавляет тихо, — наконец я не буду видеть этих страдающих людей.
В профсоюз Жюстина никогда не вступала. «К чему, — говорит она, — только деньги транжирить на членские взносы». Но сегодня она выплескивает все накопившиеся обиды: ведь ей известно, что по возвращении она уже Марты здесь не застанет...
— Я заработала тридцать девять отгульных дней, но дирекция их никогда не оплатит как сверхурочные. Эти дни накопились за два года. Я спросила в отделе кадров, нельзя ли дать мне в этом году не месячный, а полуторамесячный отпуск, то есть хоть две недельки мне возместили бы из тех тридцати девяти дней, что они задолжали. И знаешь, что на это сказали в дирекции? «Даже не думайте, вы позарез нужны нам первого сентября. Лучше съездите к рождеству, во время каникул...» Нет, за кого они меня принимают? Разве могу я, на свою-то зарплату, дважды в год тратиться на поездки! Им это отлично известно... А ведь кого они вызывают в экстренных случаях? Необходима замена? Да стоит лишь постучать ко мне в дверь! Уж коли живешь при больнице...
Жюстина могла бы прибегнуть к помощи одного из профсоюзных деятелей. Не хочет. Слишком боится потерять место, с таким трудом раздобытое некогда, по приезде в Париж. Ей хочется «сохранить доверие начальства». Когда Жаклина пытается втолковать ей азбуку классовой борьбы, Жюстина немедленно вспоминает, что сейчас как раз самый момент приступить к генеральной уборке (раздевалка, ватерклозеты, шкафы). Неизменная уловка, чтобы спровадить куда подальше всех этих «молокососов».
— Повидала бы эта девчонка с мое... — ворчит Жюстина.
Она передает мне дела. Отныне, из-за отсутствия замены уехавшим в отпуск служащим, временный работник, каковым я являюсь, должен взвалить себе на плечи не только обязанности Жюстины, но и некоей, находящейся в отпуску по беременности, Ренэ.
— Бери с меня пример, ты — санитарка, ну и делай свое дело, в другие не лезь, — советует мне Жюстина. — Отвечай: ничего, мол, не знаю. Если будешь помогать медсестрам и дальше, совсем обалдеешь, при этом лишнего су все равно не зашибешь.
Она продолжает меня наставлять:
— Однажды, чтобы сделать им одолжение, я обмыла покойника. За это полагается один франк и двадцать сантимов[3]. Думаешь, я их получила? Как бы не так — не моя обязанность. Я не желаю учиться делать уколы и не вынесу судна в неположенный час. А ты? Всегда тут как тут. Можно подумать, тебе это в радость. Вот ты и не успеваешь прибраться или домыть посуду, когда уже пора уходить. Говоришь о моих «отгульных» часах, а сама сколько их накопила с твоими замашками?..
И еще я тебе скажу, — продолжает она. — Пока меня нет, следи, чтоб не разбазаривали наше имущество. Белый эмалированный жбан — с главной кухни, а синий — с нашего этажа.
Девушки с третьего очень милы, но не одалживай им так часто сахар или пакетик бессолевого печенья. Ты ведь знаешь, что у меня всегда есть кое-что про запас, — я-то на мель не сяду. Но учти — они брать-то берут, да не всегда возвращают... А нам ведь самим все дают в обрез.
И еще, ты заслужила выговор. По утрам, считая, что я ничего не вижу, ты даешь двойную порцию масла парню Двадцать восемь, ну, этому ненасытному. Нельзя иметь любимчиков. Пусть ему масло носят те, кто его навещает.
— Да он из провинции, — пытаюсь я оправдаться. — Вчера я дала ему масло соседа, которому перед операцией нельзя было есть... Никто в палате не возражал. Имеет же право сосед уступить свою порцию...
Жюстина меня обрывает, открыв холодильник:
— Гляди, невостребованное масло я ежедневно откладываю сюда. По воскресеньям, когда на кухне всего лишь один дежурный, больные не получают на обед ничего, кроме ветчины и пустой вареной картошки. Вот я каждому и даю кусок масла, чтобы сделать эту картошку съедобной.
Припоминаю день, когда Жюстина, выслушав мой рассказ об одном душераздирающем случае, вышла из себя и сказала: «Да хоть все они передохни, мне-то какое дело...» А ведь ей нет равных по уменью сэкономить, припрятать один-два апельсина, простоквашу или пюре, предвидя, что вряд ли кто сегодня придет к парализованной даме Восемь (у ее мужа восьмичасовой рабочий день, но, когда только может, он приносит ей разные вкусности) или что оперированная накануне очнется сегодня от своей летаргии и захочет есть.
— Если кухня пришлет на десерт творог для мадам Л., — говорит Жюстина, — она, запомни, его не захочет. Ну и припрячь его для кого-нибудь. А для нее, вот видишь, я храню в холодильнике компот.
То, что у нас делает Жюстина, в нацистских лагерях называлось «organisier[4]». Но ей-то откуда бы это знать!
Заключенный «организовывал», а вернее — ловчил, выкрадывал у охраны кусок хлеба или фуфайку, чтобы отдать более слабому товарищу.
Вот так же и наша смуглянка Жюстина вынуждена выкручиваться во Франции, хотя времена-то вроде бы мирные.
■
Больничный сад напоминает нам о лете. Это настоящий оазис посредине Парижа. Он зажат между скалами муниципальных домов, в нем вьют гнезда никем не тревожимые дрозды и синицы. Вторая Жюстина, седовласая, которая никогда не ходит в столовку (слишком там шумно, да и дорого для нее), в обеденный перерыв присаживается со мной на скамейку.
Она преисполнена материнских чувств и если не говорит о своей дочери, то рассуждает о «нашей молодежи».
— У Жаклины никого нет, кроме матери, — сообщает она мне. — Отец ее скоропостижно скончался от инфаркта, случившегося на Елисейских полях. Не вздумай заговорить с Жаклиной о нем. Чересчур долго не вызывали «скорую помощь». Прохожие даже внимания не обращали — все торопились в метро, — знаешь, как это бывает в часы пик. Видишь, что кто-то упал, думаешь, пьяный, хватил лишнего, а тебе-то надо скорее домой... Такова жизнь. Полицейская машина в конце концов подобрала ее отца. Да только этот «черный ворон» черт знает сколько еще проваландался из-за уличных пробок, да объехали, кажется, чуть ли не пять больниц, пока отыскали такую, где согласились принять больного. Когда его, наконец, поместили в кардиологию, было уже слишком поздно.
Думаю, — продолжала она, — что именно из-за этой беды Жаклина бывает подчас непереносима. Никаких денег впереди не маячит, а вбила себе в голову, что должна учиться на медика. Тебе небось невдомек: такая хорошенькая, элегантная, и возлюбленный поджидает ее на мотоцикле у выхода, и для танцев она время выкраивает, но чтобы хоть как-нибудь перебиться Жаклина уже и в прачечной вкалывала, и подавальщицей в ресторане, и продавщицей в Uniprix[5], даже ребят нянчила. А теперь, на время каникул, поступила к нам младшей сестрой.
— А Брижитта? Я знаю, это твоя любимица. Ты все ей спускаешь, и пол готова за нее подтирать... У них в семье — полный достаток. Ей восемнадцать лет, и она ни бельмеса в жизни не смыслит. Не из-за денег пошла в санитарки. Елена мне все рассказала. После экзаменов на бакалавра Брижитта немного сбрендила. Надо было вернуть ей веру в себя, чем-то занять. Ей хотелось на медицинский. Отец соглашался. А мать — ни в какую. Есть у Брижитты сестра, старшая, которой она завидует. Брижитта считает себя толстухой, страдает от этого, а ведь она совсем недурна.
Ее месячная стажировка у нас скоро кончится. Заметила, как ее это радует? Все время твердит: у меня призвание, я убедилась, что смогу стать врачом. Просто приятно смотреть на нее. Надо же так измениться! То и дело целует меня. Вот о ком я буду скучать... Тем более, что и дочь моя собирается замуж. Я ведь рассказывала тебе? А у меня никого нет, кроме нее.
Эта тема для седовласой Жюстины неиссякаема. Но время есть время, и пора возвращаться в корпус.