В метро та же история: полным-полно молодежи, да и взрослых тоже, вынужденных не только отказаться от отдыха, но еще и наняться куда-нибудь на время отпуска, чтобы свести концы с концами. Как наша Жаклина.
Паутина
Кто кого спасает теперь от отчаяния — моряк или Иоланда? Усевшись бок о бок, он — прислоненный к пышно взбитым подушкам, она — на вплотную придвинутом стуле, оба уставились, ничего не видя, в какую-то точку на стене, и время для них остановилось.
Наступила ночь: двенадцатый час, смена кончилась. В коридоре между общим холлом и палатой сапожника горит одна лишь синяя лампочка, и мне видны отсюда эти два путешественника в никуда, они сидят рядом, словно пассажиры в вагоне; левой рукой парень крепко сжимает кулачок Иоланды. Они не произносят ни слова. Когда девушка дежурит от 15 до 23 часов, неизменно повторяется эта сцена. Иоланда задерживается на какое-то время при сообщническом попустительстве ночной дежурной да и всей палаты сапожника, где больные дружно притворяются спящими.
В начале их сближения не он, а Иоланда отыскивала в темноте его руку сжимала ее. Отпустить руку — значило вновь сбросить этого моряка в бездну неверия и тоски, удесятеряющих его муки. Во время этой первой фазы Иоланда пробуравила кокон его отрешенности. Она не хотела ничего иного, кроме как протянуть ниточку к этому безнадежно далекому существу, от которого, казалось, уже не добиться согласия выпить глоток воды, подчиниться вливанию, ответить на дружеское рукопожатие.
Но чудо свершилось. Взгляд стал искать взгляда, рука потянулась к руке. Тогда Иоланда, сжав эту руку, уже более не отпускала ее. Она вкладывала в пожатие свой жар, отдавала другому всю свою животворную силу.
Я наблюдаю за ними издали, производя обычную для этого часа работу: опоражниваю судна, переливаю из уток мочу в заготовленные у изножий кроватей сосуды. Вот тебе и на! Тип под номером Тридцать семь снова забыл (а возможно, не понял), что мочу его требуют для анализа, и сходил в ватерклозет. Обычные наши заботы. Хрип одного, храп другого, не забыть про сладкий сок, который я еще не приготовила для больной, подверженной диабетической коме...
Иоланда и ее морячок сидят в позе донора и раненого, которому переливают кровь. Она должна чувствовать, как пульсирует его рука. Теперь он жив. А завтра никогда не наступит.
Если войдет старшая сестра, она ничего или почти ничего не найдет в этой сцене предосудительного, что бы можно было поставить на вид ученице. Разве лишь упрекнет за то, что она задержалась возле одного из больных. Сапожник и я, не сговариваясь, охраняем эту тайну.
Моряк уже не стенает в своем мученическом отчуждении. Он больше не призывает смерть. Когда боль делается невыносимой, он только сжимает зубы. Может быть, потому, что хирург, пожертвовав малым для спасения главного, отсек ногу выше колена, а вместе с ней и источник боли? Отчасти, но дело все же не в этом. Моряк обрел стойкость, и теперь уже не Иоланда держит его за руку, как потерявшегося ребенка, которого надо отвести домой. Сейчас он — мужчина — берет за руку Иоланду. Вот в чем победа.
Среди скрипа и скрежета, производимого тележками и каталками, бряканья ударяемых одна о другую уток, среди больничной вони, стонов и шепотов эти двое возгорелись единым пламенем. Построили собственный, невидимый для посторонних дом.
Вчера моряк сказал Иоланде: «Когда вы здесь, я чувствую рядом море». Он уже улыбается. Они почти однолетки. Двое ребят перед необъятностью океана. Жюстина ворчит:
— Не в рубашке родилась эта парочка.
Я не отвечаю. Надо довольствоваться тем, что есть.
Жюстина продолжает:
— Постель морячка всего ближе к нашей служебной комнате. Когда он попросит судно, пойду я или ты. Ее он теперь стесняется. А уколы ей и самой стало трудно ему делать.
Вчера, когда надо было делать вливание, Иоланда позвала меня на помощь, она была бледнее своего пациента, игла дрожала в ее руке:
— Не могу, мне слишком больно.
Я тут же вспомнила того, кто далеко-далеко отсюда, в ночи, освещаемой разрывами бомб, говорил: «Не забывай про топь. Если ты упадешь, мне будет так больно».
— Полноте, я ведь не неженка, — шутит моряк, протягивая свою синюю руку. — Никому, кроме вас, не дано право меня колоть. Я хочу, чтобы только вы это делали.
Девчушка засунула руки в карманы халата. В дверях показалась Елена. Тогда Иоланда опять попыталась попасть в затвердевшую вену на сгибе его локтя. Елена ее сменила.
— Надо вставить катетер, Иоланда. Наш больной — богатырь. Каждую ночь вырывает иглу.
Над спиной склонившейся Елены (у нее способность игнорировать все, чего она не желает знать) Иоланда и Жан (его зовут Жаном, ее морячка) обмениваются взглядами. Он улыбается, стараясь подбодрить Иоланду, а она не то плачет, не то смеется.
Теперь Жаклина стремится подоспеть туда вовремя. Или она, или какая-нибудь ученица, или я, Марта, когда никого более опытного нет. И все это без ненужного сговора, без видимого сообщничества. Мы все любим Иоланду. А кто не любит любовь?
Когда они сидят вот так, как этим вечером, похожие на деревенских влюбленных, они редко поворачивают лица друг к другу, и не от стеснительности, скорей из боязни некоего головокружения, до сих пор еще ими никогда не испытанного, которое обескуражит их, к которому они плохо пока подготовлены и которого благоразумнее избегать. Головокружение, с трудом удерживаемое, но здесь совершенно немыслимое — никуда не ведущее.
Эти бедные дети изобрели для себя извечную ласку и отгораживаются от смерти, именуемой здесь «остеосаркома», хрупкой преградой сомкнувшихся рук.
Иоланда наделена даром испытывать истинную любовь, которую она принимает с достоинством, скромностью и ликованием. Она вся светится, как ублаготворенная, счастливая женщина. Юная возлюбленная, отдающаяся и взятая в мечтах.
Когда мы вместе выходим из больницы (снаружи — воскресенье, снаружи — лето), неоновый свет не затмевает сияния Иоланды. Светлячок зажигает свой фонарик лишь в знак любви.
Предупреждение: если читатель надеется найти здесь пикантную историйку об интрижке медсестры с больным, пусть он отложит эту книгу и почитает на ночь более забавное произведение.
Вся наша бригада: Жюстина, Симеон, Елена, Жаклина, да, кто знает, возможно, и старшая сестра, — не сговариваясь, стала на стражу вокруг этого волшебства.
■
Не знаю, что со мной творится. Окончив рабочий день, забываю купить газеты. Сплю. Иногда, без всякой нужды — ведь никого не жду — натираю паркет в своей двухкомнатной квартирке. Я переселюсь в нее окончательно, когда туда проведут наконец телефон. Кажется — в октябре. До сих пор я не переезжала сюда именно из-за отсутствия телефона, без которого немыслимо заниматься моей настоящей профессией — злободневной журналистикой.
Но, нанявшись в больницу, я, наоборот, поспешила перевезти в необжитые еще стены диван, стол и необходимую кухонную утварь. Я хотела себя ощутить — не дома, а у Марты. В этом квартале Марэ я знакома пока лишь с электриком — турком, любителем птиц. Август в Париже — это отлив. И дочь моя, и друзья уехали в отпуск. Мы в одиночестве — Марта, больница и я.
Я уже не веду ежевечерне дневник, как делала это еще неделю назад: я абсолютно вымотана. Даже телевизор не смотрю в свободные от работы часы. Раненая рука дает о себе знать, в особенности по ночам.
Я одинокий путник, забредший в неведомый лес. Мне только и остается идти вперед, ибо потеряна тропа, по которой можно вернуться.
У меня два свободных дня, но я не поеду к морю, не пойду в кино. Я сплю. Потом, словно завороженная миром белых халатов, иду к Полю — в его больницу. Я в городской одежде, он — в белом. Заметив меня из толпы своих сослуживцев, он помахал мне рукой. Дескать, сейчас, подожди. Его секретарша знает меня. Здесь Марта имеет право усесться в кабинете главного врача. Марта? Или «голубая малютка» из Порт-Руайяля, ученица днем, партизанка ночью, малютка, которую в 1944 году убили в гестапо?