Во время «полулегализованного» перерыва, в других местах невозможного, здесь кое-как «дозволяемого», хоть не всегда и выкроишь пять минут, чтобы наспех проглотить чашечку кофе, я себя чувствовала стесненно. Кто говорил о детях или о муже, кто о каникулах. Удастся ли, наконец, поехать куда-нибудь в этом году всей семьей? Мне же нечего было им рассказать. С моей профессией женщине трудновато обзавестись личной жизнью. А что-нибудь сочинять не хотелось.
Я сказала: «Когда-то у меня был муж. Теперь живу одна. У меня есть дочь». Никто подробностей не выспрашивал. К тому же сетования на трудности жизни, на рост цен (литр растительного масла вздорожал почти вдвое) занимают целиком те короткие мгновения, пока мы проглатываем кофе, закрывшись а служебном помещении, взгромоздившись на столы и свесив усталые ноги. Не наша, другая, седовласая, Жюстина рассказывает, что давно уже она может себе позволить съесть бифштекс только по воскресеньям. Перебивается яйцами и молоком, а иногда недорогими сортами рыбы. Елена вконец вымотана тяжкими переездами из дома в больницу и сложностями с маленьким сыном, которого ежедневно надо куда-то пристраивать. «Если бы наконец-то открыли обещанные ясли...»
По воскресеньям мы едим рогалики — нас угощают медсестры. Елена мне объясняет: «Мы складываем в копилку чаевые, которые нам дают перед выпиской иные из выздоровевших больных. Вот откуда эти «пиршества». Но если вам, Марта, или Симеону, или Жюстине перепадут от больных какие-нибудь деньги, вы их можете, разумеется, оставить себе».
Пусть читатель себе уяснит: Елена, дипломированная сестра, зарабатывает около 1800 франков в месяц, включая оплату тринадцати учитываемых сверхурочных часов, а также прибавку на транспорт (данные 1973 года), установленную после увеличения жалованья низкооплачиваемым служащим. Симеон и Марта получают около 1200 франков в месяц (включая сюда все надбавки). Жюстина за выслугу лет получает несколько больше.
Кто из нас, руководимый самыми лучшими побуждениями, не совершает хоть изредка глупостей? Я еще плохо знаю своих товарищей по работе. Летом, из-за нехватки постоянного персонала, уделом временных служащих становятся частые переброски с места на место. Я лишь мельком столкнулась с Брижиттой, круглолицей девушкой, только что сдавшей экзамен на бакалавра и нанявшейся всего на один месяц, чтобы испытать себя на работе. Меня посылают то на первый, то на третий этаж, чтобы заткнуть брешь в личном составе. С кем-то произошел несчастный случай, кто-то ушел в отпуск прежде, чем ему нашли заместителя, способного вынести по меньшей мере двойную нагрузку.
В каждой бригаде свои обычаи, свои порядки, свои больные, о которых я решительно ничего не знаю.
Наша смуглянка Жюстина — само благоразумие. Когда она борется с хлопьями пыли, сколько бы ей больные ни жаловались на свои болезни, они услышат в ответ лишь нечто односложное. Она меня поучает: «Если тебе ничего неизвестно и знать — не твоя забота, чего же тут рассусоливать».
Ну, а я, вернувшись на второй этаж, ныряю под койку, чтобы вытереть пыль, и, найдя в углу завалявшуюся тапку, ставлю ее аккуратно рядом с другой.
— Она вам пригодится, мсье, когда вы начнете вставать, — говорю я больному, мрачно натянувшему простыню до самого носа.
— К чертям собачьим вашу тапку. Позавчера мне отрезали ногу.
В другой раз я выкраиваю минутку, чтобы сменить воду в вазочке с белыми гвоздиками, которые стоят возле фотографии красивого мальчика на столике у старушки. Что бы такое приятное сказать ей? Симеон издали подает мне отчаянные знаки. Бегу к нему.
— Будь осторожна, у этой старушки месяц назад внук разбился на мотоцикле, она сама мне сказала.
Какая ниточка, подобная тончайшей осенней паутинке, связала этого эмигранта с больной старушкой? Симеон очень сильный и очень добрый. Лишь он один может поднять эту женщину, не причинив ей боли. Он помнит привычки всех больных: кому сколько требуется подушек, как кому разместить дужки от пролежней под простынями. А здесь только это и может вызвать доверие.
Сегодня мадемуазель Б., старшая медсестра, вихрем ворвалась к нам с первого этажа, где ее без конца тормошат, и укрылась в нашем служебном помещении. Я скатывала бинты. Ни слова не говоря, она рухнула в кресло и разрыдалась, спрятав лицо в ладонях. Потом внезапно уснула, словно провалилась в беспамятство.
Целый год в ее отделении лежал ребенок: заболевание крови. Он называл ее «мама Марсель». Вчера утром он умер.
— В таких случаях, сама убедишься, — говорит мне Елена, — сколько ни закаляйся, все равно бродишь несколько дней как потерянная, ничто не идет на ум.
■
Я вживаюсь — пускаю корни, начинаю кое-что видеть. В этой ежедневной гонке, выполняя все свои мыслимые и немыслимые обязанности, я уже не боюсь выдохнуться до старта. Жюстина правильно предупреждала Жаклину:
— Я знавала многих, которые и двух дней не выдерживали, Они заболевали или пугались, чаша их терпения переполнялась, и они сбегали. Но если проскочишь первую неделю, потом привыкнешь.
Так и произошло с Жаклиной, с Брижиттой (она этим очень гордилась) и со мной тоже.
Каждое утро, когда я в своем городском платье прохожу в раздевалку мимо женской палаты, двадцать шесть взглядов следят за мной, узнавая ставшую им привычной Марту, кивают мне. Разбуженные в пять утра («Градусник, мадам»), измученные женщины силятся мне улыбнуться. Начинается день, и успокаивающий аромат кофе, который я буду сейчас разносить, прогонит запахи непроветренной, еще полной ночных страданий палаты.
Я надеваю белый халат, чепец и синий фартук. Тем же жестом, что и Жюстина, я, идя коридорами, на ходу завязываю тесемки фартука. Я — у себя. Бригада ждет меня. Я знаю, что именно должна делать, и все сделаю.
Теперь можно и оглядеться. Я — санитарка, а не медсестра. Мои обязанности, хоть и столь же утомительны, куда менее тяжки.
Место действия похоже на букву «Т»: общая палата на двадцать шесть коек расположена по вертикали; наше служебное помещение, комната Елены, изолятор — по горизонтали. Две мужские палаты, на дюжину коек каждая, находятся по краям этой линии.
Я называю левую «палатой сапожника», этого больного я предпочитаю всем остальным; вторую мои товарищи окрестили «кают-компанией психов».
В каждой палате своя атмосфера. В первой играют в карты, обмениваются газетами и «спортафишами», там всегда под сурдинку играют транзисторы, редко совпадающие программами. Это — нечто вроде казармы, как я ее себе представляю, хотя, по правде говоря, никогда там не бывала.
Во второй лежит тридцатилетний верзила, который лишился всего лишь части ноги — большое везение. Он вечно голоден и съедает по целому бессолевому батону за один присест. В свое дежурство, развозя на тележке утренний завтрак, я подсовываю ему, в виде добавки, кусочек масла, загодя припрятанного мною в карман, слегка подтаявшего, хоть оно и завернуто в серебряную бумагу. Ведь того, что положено по рациону (10 граммов), ему бы едва хватило намазать на один ломтик хлеба.
■
Наша Жюстина уезжает в отпуск на весь август. Чрезвычайное событие. За мытьем посуды или за кофе мы только и говорим теперь о Бретани, о маленькой ферме брата Жюстины, куда она едет, чтобы помочь убрать урожай. Земля не может прокормить всю семью. Но когда Жюстина уйдет на пенсию, она сможет вернуться туда и работать в поле. Ее мечта.
С самой юности, экономя на всем, она лелеет эту возможность.
Проработав не знаю уж сколько там лет, она добилась комнаты при больнице: за это жилье у нее ежемесячно удерживают 100 франков. В полдень она съедает в столовке мясной обед. По вечерам Жюстина довольствуется кусочком сыра и яблоком. Покончено с дорогостоящими, тяжкими переездами. Зато все ее бытие ограничено больничными стенами. Жюстина не вышла замуж. Ничего в ее жизни не происходит, за исключением летних поездок на ферму в Бретань.