Фруктовые деревья уже стояли в рядок, зеленел кустарник, пышно цвели посаженные Антонией местные яркие цветы. В нескольких ямах по-прежнему жили лягушки. Упершись руками в толстые колени, Мишель с трудом наклонился посмотреть на пучеглазых квакушек, и вдруг чуть не свалился прямо к ним. Поскорей сделал шаг-другой в сторону и встал, расставив ноги для устойчивости.
— Michele! — к нему спешил итальянец-чернорабочий, единственный, оставшийся с ним.
— Да, милый, проводи меня в дом, что-то мне неможется.
Вечером они выехали из Лугано. Мишель направлялся в Берн, в клинику доктора Фогта, старинного своего друга.
Дорогой он молчал, не позволяя боли вынудить его на крик.
— Я приехал к тебе умирать, — объявил он Фогту.
Тот осмотрел и обслушал его, покачивая крупной лысой головой мыслителя от медицины.
— Прежде всего, друг мой, тебе нужно вести более упорядочную жизнь.
— Ба! Я всегда жил беспорядочно, и про меня скажут, что в порядке умер. Маша. — обратился он к Марии Рейхель, которая вместе с мужем пришла его навестить, — Машенька, свари мне гречневой каши. Вот что мне сейчас хочется.
И Мария Каспаровна отправилась искать гречку по всему городу. Едва нашла, сварила по-русски, пышную, с маслом.
— Вот каша — другое дело. Спасибо, родная.
— Мишель, — сказал Рейхель, — мы приглашаем тебя к себе на чашку чая. Это недалеко, ты знаешь.
Ему трудно было сидеть, он стоял, прислонившись к железной печке, опершись на стол тяжелыми локтями, и слушал игру на фортепиано своего неизменного друга, точно в вечность вперивши туманный свой безжизненный взгляд.
— Все пройдет, мир погибнет, но Девятая Симфония останется… А ты играй, играй, мой милый, ты же знаешь, что перед вечностью все едино.
Прошло еще несколько дней. Бакунин умирал с полным сознанием самого себя. До самой кончины его беседы сохраняли юношескую живость.
— Мне уже ничего не нужно, моя песенка спета. Вот каша — это другое дело.
Умер он тихо, без притворства. За полчаса до смерти поговорил о чем-то с сиделкой, и едва она вышла, испустил дух.
Было очень жарко. Тело поторопились предать земле.
… Два могильщика стояли с заступами в руках и, воткнув их, переговаривались.
— Не часто приходится рыть такие глубокие могилы, но эта вышла так глубока, что в ней, кажется, может успокоится и великий бунтарь.
— В жизнь свою не видел такого большого гроба, — посмотрел другой на дроги с телом Бакунина.
— И устали же лошади на такой жаре, — сказал его товарищ. — А кто же за ними? Все коммунары?
Жена на похороны не успела. В истерике, с цветами, в трауре, она появилась потом. Через год она обвенчалась с Гамбуцци.
Зато у Фогта вышла неловкая заминка с необходимым протоколом о личности умершего. Полицейский никак не мог взять в толк, чем занимался усопший.
— Да вы мне лучше скажите, чем и как он зарабатывал свой хлеб?
— Сдается мне, — неуверенно произнес знаменитый профессор, — что он обладал виллой в итальянской Швейцарии.
Полисмен просиял и поспешно записал в свою книжку.
— Мишель Бакунин, рантье.
В Лугано весть пришла без всяких приготовлений.
— Michele e morto, — произнес кто-то в кафе, где по обыкновению, сидело немало народу.
И какое потрясающее впечатление произвели эти слова! Плакали не одни бакунисты, плакали швейцарцы, один кинулся на землю, бил ногами по полу, как ребенок, и плакал навзрыд. От этого дня осталось смутное впечатление катаклизма. Рушились какие-то великие надежды, личность Бакунина выросла до сверхъестественных размеров. Куда бы не размела жизнь тех, кто сидел тогда в комнате, у каждого билось сердце гордого, свободолюбивого, независимого человека, ненавидевшего всякий род стадного рабства.
Вечный борец и протестант, Бакунин, кажется, действительно, воспринял в свою душу нечто от Аввакума, Разина и Пугачева.
Заключение
… Когда-то Герцен, размышляя о нечеловеческой энергии и широкой мечтательности молодого Бакунина, заметил, что тот, должно быть, далеко опередил свое время и что силы его остались невостребованными.
Но мы… мы промолчим.