Мишель поцеловал отцу руку и вышел.
«Я разоблачен и нет нужды маскироваться. И моя ли вина, что я не могу обрезать свою душу условностями привычек, приличий и обязанностей? Будущее передо мной мрачно и таинственно, а на душе светло и ясно».
Глава вторая
Особняк Левашовых на Старой Басманной улице в Москве, окруженный скромным садом и чугунной решеткой с широкими каменными воротами, состоял из главного здания в два этажа и двух флигелей. Чета Левашовых, в особенности Екатерина Григорьевна, любившая общество умных людей, жила открыто, дважды в неделю принимала своем салоне литераторов и политиков, сводя зрелые поколения с передовой молодежью.
В левом флигеле жил Петр Яковлевич Чаадаев. В его покоях царила тишина, он редко покидал кабинет, где вызревали его резкие разоблачительные статьи, нигде до поры не печатываемые.
Мишеля встретили ласково. Сынок Александра Михайловича с его офицерской выправкой, барскими манерами, остроумием и способностью нравиться всем, кому хотел, стал поначалу украшением их гостиной. Их меньший сын был его первым учеником. Однако, весьма скоро гостеприимная улыбка на хозяйских устах побледнела. Как только кончились отцовские деньги, Мишель прибег к их щедрости и раз, и другой, и неоднократно, не отдавая старых долгов, набирал и набирал новые. Это было не по-дворянски. И вообще, приглядевшись, увидели, что Бакунин-сын — человек в общении пренеприятный, весьма высокомерный и непочтительный. Даже внешность Мишеля перестала свидетельствовать в его пользу. Хотя в облике его и манерах сохранялось барское воспитание, но густые вьющиеся волосы его неприлично отросли и торчали во все стороны, за что получили прозвище «Орлиное гнездо на Старой Басманной» и «Косматая порода». Многое не устраивало Левашовых в беспокойном их госте.
Но не Мишеля.
Явившись с рекомендательным письмом к попечителю московского округа графу Строгонову, он получил разрешение на преподавание математики. Доброжелательность графа к отпрыску Бакунина-старшего распространилась столь далеко, что он предложил Мишелю взяться за перевод немецкого учебника «Всеобщей истории» Шмидта. Это сулило неплохое вознаграждение, не менее десяти тысяч рублей, могших поддержать молодого человека в течение долгого времени.
— Я встаю в пять и работаю до полудня; с полудня до четырех — уроки, затем я снова свободен, — сообщил он отцу. — Вначале достал я всего один урок, у Левашовых, но скоро у меня будет двенадцать уроков в неделю, и даже больше, как только известность моя укрепится. Дай Бог, чтобы спокойствие, доставляемое моим отсутствием, вознаградило Вас за все огорчения, которым я был причиною.
Александр Михайлович в далеком Прямухине печально покачал головой.
— Не хочу лишать тебя нужной бодрости для прохождения тобою избранного пути, но посылка твоя от одного урока к двенадцати и от одной недели ко всем последующим кажется мне не совсем основательной, — отвечал он издали.
Сын снисходительно усмехался.
— Все мое — внутри меня. Отец не понимает моей высшей жизни. Я работаю за десятерых, я счастлив этой работой. Мне все равно, жить ли во дворце, или на чердаке, вкушать великолепный тончайший обед или питаться черным хлебом — для меня все едино. Наконец-то у меня есть главное — друзья и философия.
Да, теперь он был не один. Станкевич свел его со своим кружком.
На Белинского Мишель произвел поначалу неприятное впечатление. Громогласная непосредственность офицера-аристократа решительно не понравилась застенчивому, краснеющему от пустяков Виссариону, борцовская страстность которого обнаруживала себя исключительно в его статьях. Но кипение жизни в этом «офицеришке», беспокойный дух, живое стремление к истине пленили его, как и Станкевича. «Совсем пустой малый в своей внешней жизни, этот человек — высокая душа, олицетворенная сила в своей жизни внутренней,» — с удивлением насторожился Белинский.
На первых порах Станкевич засадил Мишеля за «Критику чистого разума» Канта.
— Его надобно читать, ничего не пропуская, возвращаясь к непонятым местам. Я сам не очень тверд в Канте.
Мишель с воодушевлением принялся грызть гранит науки. Однако, «сумрачный немецкий гений» отбивал все его приступы. Даже Станкевичу он не дался с первой попытки, поскольку требовал знания в подлинниках всех его предшественников и сложнейшего понятийного словаря, которого негде было достать. В немецкой философии они, можно сказать, шли по целине, были первопроходцами, ведомые жаждой всепонимания, когда кажется, что вот-вот и ты сможет объяснить смысл и жестокости жизни, еще чуть-чуть и ты окажешься в мире уверенности и блаженства, в мире истины.
— Что, Мишель, как идут дела твои с Кантом? Кто кого одолел? — любопытствовали друзья.
— Я боюсь трудности до ее наступления, — отшучивался он, — а когда она приходит, я с ней сражаюсь. Кстати, Николай, зачем Канту нужны суждения синтетические и аналитические? Первые называет он «расширяющими», вторые «поясняющими»?
— Этим он отрицает учение Лейбница о возможности аналитически вывести всеохватывающую систему знаний из первичных априорных понятий, равно как утверждает, что подобная система может строиться лишь синтетически, то есть с обязательным включением эмпирического материала, органически соединяемого при этом с априорными элементами.
Мишель обалдело мотал курчавой головой.
— Ничего, ничего, идем вперед, — вновь приступался он, заглядывая в свой конспект, — «Пространство есть ничто, как только мы отбрасываем условия возможности всякого опыта и принимаем его за нечто, лежащее в основе вещей-в-себе. Время, если отвлечься от субъективных условий чувственного созерцания, ровно ничего не означает и не может быть причислено к предметам самим по себе». Как тебе такие суждения?
Николай кивнул головой.
— Пространство и время эмпирически реальны, имея значимость для всех предметов, которые когда-либо могут быть даны нашим чувствам. Это лишь явления. Как видишь, законы природы, по Канту, подчинены высшим основополаганиям рассудка.
— Тогда он противоречит сам себе. «Чувственность и интеллект есть два основных ствола человеческого сознания, которые вырастают, быть может, из одного общего, но неизвестного нам корня».
— Не вижу противоречия. Есть неизвестность, оправданная состоянием науки на данный момент.
Горячий Verioso, всегда готовый схватиться за новое, откуда бы оно ни исходило, нервно вслушивался в их разговоры. Он привык жить чувствами, гениальным художественным чутьем, но область чистой мысли, где парил Станкевич, была ему неведома, а сам он, «недалекий в языках и науках», по его убеждению, стеснялся задалживать друга руководством своим развитием. Что ни говори, а скудное провинциальное детство, неряшливое воспитание, глубокая болезненность никак не способствуют внутренней свободе человека. Мучительно биться за нее в одиночку, варясь в котлах ревности, зависти, самоуничижения, в тысячах темных страстей, и терпеть язвы тайных поражений, и вкушать плоды редких одолений, ступенька за ступенькой выпрастывая себя из-под гнета духовного рабства. В этом была часть его действительности.
Другое дело Мишель. Он несся вперед, словно конь, закусивший удила, уверенный, что все духовные сокровища мира доступны его мысли, схватывал на лету самые абстрактные построения, которые в тот же миг обогащал собственными, невесть откуда блеснувшими идеями. И немедля делал их достоянием всех окружающих. Толковал в салонах, писал диссертации в Прямухино, развивал перед сестрами Беер.
Белинский был заворожен его способностями проникаться и передавать чужое учение, едва коснувшись его. Станкевич улыбался, Мишель посмеивался.
Вскоре Станкевич протянул новичку книгу полегче.
— Это Фихте.
Мишель погрузился в учение Фихте, воинствующего религиозно-научного подвижника Германии. Эти одежды оказались более впору.
— Жизнь есть стремление к блаженству, — усваивал он. — Стремление к соединению с объектом влечения называется любовью. Кто не любит, тот не живет. Причина всякого знания есть самосознание. Принцип всякого самосознания есть абсолютное единство бытия и знания, полное тождество субъекта (познающего) и объекта (познаваемого), без чего не может существовать и само сознание. Абсолютная тождественность, составляющая основу самосознания и является истинно действительным бытием, Божественным или Абсолютом. Полное разделение субъекта и объекта есть состояние тьмы. Полное соединение, абсолютное тождество есть состояние света. Между тем и другим состоянием может быть бесконечное множество ступеней..