— Боткин любит мою сестру, а Катков — жену Огарева, — сказал он с ухмылкой ни с того, ни с сего.
Эти слова повторялись им в Москве, и здесь, в Петербурге. Все замолчали. «Теперь я понимаю, почему у этого человека так много врагов» — подумал Панаев.
До Каткова молва долетела дня через три. Он тоже был в Петербурге, и тоже собирался в Берлин. Он кинулся к Белинскому. Тот подтвердил.
— Я должен с ним увидеться, — мстительно вскипел Катков, с явным намерением затеять ссору. — Устрой мне встречу.
Белинский пожал плечами. Он не собирался защищать Мишеля.
— Изволь. Завтра в двенадцать он хотел зайти ко мне проститься.
Назавтра они долго ждали Бакунина на квартире Виссариона. Мишель задерживался. Наконец, через двор прошагала длинная фигура в несуразном картузе, с толстой палкой в руке.
— Бакунин, сюда, сюда! — высунулся в окно Белинский.
Он попытался уклониться от поцелуя, но жесткие губы Мишеля все же коснулись его губ. Они прошли в комнаты. Там был Катков. Он злобно принялся благодарить гостя за слухи и сплетни. Бакунин не ожидал, но тут же нашелся.
— Фактецов, фактецов, я желал бы фактецов, милостивый государь, — язвительно возразил он.
— Какие тут факты, — завопил взбешенный Катков. — Вы продавали меня по мелочам! Вы — подлец, сударь!
— Сам ты подлец! — закричал тот.
— Скопец! — отвечал Катков.
Это подействовало сильнее «подлеца», Бакунин вздрогнул, как от электрического удара. Он схватил трость, Катков бросился на него, Бакунин протянул Каткова по спине, а тот дважды ударил его по лицу. От их возни с потолка посыпалась известка.
— Господа, господа, — Белинский стоял на пороге, протягивая к ним руки, не делая, впрочем, ни шага ближе. — Полно вам, господа!
— Мы будем стреляться, — крикнул Бакунин. — Я убью тебя!
Тяжело дыша, Катков вышел в переднюю. Белинский поспешил следом. Но тот неожиданно повернул обратно.
— Не надо больше, — взмолился Белинский, чувствуя себя в положении мокрой курицы.
— Всего два слова, — кинул ему Катков, входя в комнату. — Послушайте, милостивый государь! Если в вас есть хоть капля теплой крови, не забудьте, что вы сказали.
И ушел.
Бакунин сидел на диване, опустив руки ниже коленей. Лицо его было бледно, однако, два неприятно-багровых пятна почти украшали его ланиты. «Давно подозревал я его безобразие, но тут вполне убедился, — подумал Виссарион. — Право, не понимаю, как могут его целовать его сестры!»
Секундантом Мишеля вызвался быть Панаев. Но друзья, рассудив, что женатому человеку незачем впутываться в «историю», вынудили согласиться Белинского.
«О, боги! Я секундант! Иду на войну!» — вскричал он в душе и даже обрадовался столь сильному движению в своей тусклой жизни.
На другой день Мишель прислал записку, где на двух листах излагал то, на что хватило бы четырех строк. По закону, оставшийся в живых дуэлянт забривался в солдаты, а значит, прощай Берлин! Он предлагал Каткову стреляться в Берлине.
Белинский усмехнулся.
— Посрамихся, окаянный! Дуэль хороша, когда оскорбление еще ярко и живо, а не когда чувства остынут.
Тем более, что в Берлине Мишеля ждала сестра Варвара с сыном.
… Ненастным дождливым днем Михаил Бакунин ступил на палубу парохода. С ним был Герцен. Он хотел проводить его до Кронштадта и вернуться. Но едва только пароход вышел из устья Невы, как на него обрушилась одна из обычных балтийских бурь. Капитан был вынужден повернуть назад. В тумане вновь возник Петербург. Мишель не захотел сойти на берег. Герцен простился с ним на пароходе, оставил его на палубе, высокого, закутанного в черный плащ, поливаемого неумолимым дождем. Бакунин долго махал ему шляпой, пока тот не вошел в поперечную улицу.
Глава четвертая
Движение социальной мысли в Европе в конце тридцатых годов девятнадцатого века возглавлялось известными социальными философами Сен-Симоном, Фурье, незадачливым чистосердечным практиком Робертом Оуэном с его «Утопией», и множеством начинающих социальных вождей из всех слоев населения. Картина была пестрой. Тревога острых европейских умов с беспокойной совестью оправдывалась бесчеловечным лицом, стальными челюстями, которые выказывал крепнущий капитализм. Неведомый доселе класс буржуазии с одной стороны, и толпы голодных бедняков с другой раскаляли обстановку до опасной черты. Революционный взрыв в Париже в 1830 году, отчаянное выступление лионских ткачей: «Жить, работая, или умереть, сражаясь!» — приближали потрясения еще более мощные.
Народный Самсон шевельнул плечами, чтобы сбросить облепивших его филистимлян, которые тут же обманули его.
… Берлин! Наконец-то, Берлин! Михаил Бакунин примчался на всех парах. Новая жизнь ожидала его именно здесь! Все, что было раньше, отъехало далеко назад, стало мелким и несущественным. Берлин! Он был уверен в успехе, все будет хорошо, едва лишь он всей душой припадет к науке, которая для него была и «есть не только отвлеченное понятие, но и жизнь вместе..».
Здесь он встретился с Варенькой, красивой дамой в трауре. Только тогда узнал о совсем недавней кончине Станкевича. После всех переживаний Варенька хворала, ее до слез тянуло домой, в Прямухино, ей и ненаглядному сыночку Сашеньке так полезна была бы жизнь в прямухинском раю, общение с дедом, тетками и сверстниками из русских мальчишек, но развод, начатый Мишелем пятый год тому, еще не был закончен, хотя и близок к положительному завершению.
Мишель, втайне встревоженный ее состоянием, был непреклонен.
— Да известно ли тебе, — стращал он сестру, — что твой Дьяков имеет право отобрать у тебя сына? Он отец, все права у него, поэтому живи здесь и жди, пока мои друзья в Петербурге устроят все в нашу пользу.
— Мишель! Я больше не могу! Я хочу домой!
— Это нервы, Варенька. Я найду тебе лучших здешних докторов. Какие средства тебе присылают? Вот видишь, на все хватит.
Но Варенька давно была взрослой женщиной в тридцатилетнем расцвете сил, ей ли быть в подчинении у брата!? Ей ли, самостоятельно прожившей за границей несколько лет, потерявшей здесь единственную любовь, незабвенного Николая Станкевича. Ее связь с родными не прерывалась, и о своих переживаниях, опасениях, обо всем грустном и веселом она в очередной раз поведала в длинном письме к сестрам. На отдельном же листочке, откликаясь на просьбу мужа, начертала собственной рученькой, что давно готова вернуться в Прямухино, когда б не досадные опасения и косые взгляды. О сыне она даже не заикнулась.
Берлин, Берлин! Он встретил студенческим многоголосием, средневеково-грубоватой вольницей нравов и обилием возможностей. Наконец-то!!
— Скоро начнутся занятия, я примусь живо, весело и крепко за работу, она уже и теперь славно идет. Здесь можно все узнать, и я все узнаю! Медовый месяц моей образовательной жизни начался!
Мишель записался на курс к Шеллингу и к добродушному логику Вердеру, он намерен изучать историю, право, экономию. Здесь можно все узнать!
— Приезжай скорее, — писал он Герцену, — наука разрешит все сомнения, или, по крайней мере, покажет путь, на котором они должны разрешиться.
А сколько здесь кондитерских с журналами и газетами! Как проста жизнь! Бакунин стал брать уроки верховой езды и фехтования, участвовать в ночных факельных шествиях в честь любимых профессоров, например, Шеллинга, под звуки средневекового студенческого гимна.
Viva, Academia! Viva, Profeccore!
— где его пронзительный голос звенел громче всех, а черты лица словно исчезали, лишь один рот, один рот оставался на всю толпу, по язвительному наблюдению Каткова. О дуэли между ними речи уже не шло, добродушный Мишель первый протянул руку и тому ничего не оставалось, как ее пожать.
В небольшой квартирке, где он жил с Варенькой, Сашенькой и бонной, частым гостем, почти своим человеком стал Иван Тургенев. Он был четырьмя годами моложе Мишеля и поначалу во многом доверился ему, как старшему. Немало значили и давние отзывы Станкевича. В занятия, начатых еще при нем, Иван ушел так далеко, особенно в философии и истории, что собирался на будущий год держать в России экзамен на магистра.