Народу приходило и толкалось множество. Среди ораторов выступал, конечно, и Карл Маркс. Но не был услышан. Его речь о диктатуре пролетариата и железной дисциплине отпугнула благородную публику. Бакунин мог торжествовать. Анархизм и свобода собственной личности льнули к сердцам присутствовавших слушателей теплее и ближе, чем яростные тиски диктатуры.
На одном из заседаний среди интересующихся оказался и Федор Достоевский, лишь недавно прибывший с каторги и поселений. С любопытством взглянул он „сибирского беглеца“ Бакунина, поразился его внешности, прослушал его речь, но в дальнейшем следил за программой только по газетам.
— Я в жизнь мою не только не видывал и не слыхивал подобной бестолковщины, — говорил он своей Аннушке, молодой жене, — но и не предполагал, чтоб люди были способны на такие глупости. Все было глупо: и то, как собрались, и то, как дело повели, и как разрешили. Начали с предложения вотировать, что не нужно больших монархий и все поделить на маленькие и так далее… Глупость, глупость, фу, какая глупость!
„Лига мира и свободы“, созванная для предотвращения Франко-Прусской войны, и в самом деле оказалась рыхлым вялым образованием буржуазного толка. Она, конечно, высветила Бакунина всему миру, но опорой для него стать не смогла. Буржуа отвергли больше половины его решительных пунктов, особенно антирелигиозные и уравнительные.
Тогда он создал Альянс и Тайный Альянс. Тайные братства понимали его с полуслова. Кого они привлекали, эти братства, и как? В первую очередь, ясное дело, шла бедняцкая молодежь, сапожники, наборщики, рабочие, всегда начиненные злостью и завистью к богатым, всегда со сжатыми кулаками. Не гнушался Мишель, как его называли везде, и бродягами, полупреступниками, этими, по идее Вейтлинга, сверхэнергичными антиобщественными элементами.
Но встречались и другие люди.
Тогда начиналась игра. Если Бакунин нуждался в человеке, он превращался в непреодолимого обольстителя… Тонкая и благодушная веселость, хороший тон и вкус, французское остроумие действовали на человека, словно головокружительное опьянение. Перед ним был настоящий барин, образованный человек, утонченный интеллигент, читавший на зубок любимых авторов, напевавший мелодии, увертюры. Ласковый, как овечка, он обволакивал сердце стремлением к ответной благодарности.
— Мы будем братья. Когда у вас будут деньги — вы мне, а я — вам.
И некоторое время в его фонд сочились средства новообращенного. А между тем, в кафе на одного себя он тратил, как на двадцать человек. И всегда был в центре. Громадная чашка чая соответствовала его пищеварительной потребности. Всеподавление, неизъяснимое очаровывание, губительные для мыслящего человека, несли по его желанию эти светло-голубые большие, по-детски доверчивые и открытые глаза и серебряные кудрявые волосы, окружавшие высокий лоб. Но главное, слово его, ученое, обильное и остроумное.
Однажды близ него, за соседним столиком оказался профессор философии. Бакунин насторожился. Он смотрел на него так, словно хотел околдовать своим взглядом. Речь будто случайно зашла о Шопенгауэре.
— О Шопенгауэре? — провозгласил Бакунин, обращая взор на соседний столик, — вот кто может сказать о Шопенгауэре.
Они разговорились.
— Вы не масон? — таинственно спросил Бакунин.
— Нет, у меня отвращение к тайным обществам.
— Отчего же?
— Мне претит следовать догме одного человека, — ответил тот, чувствуя, что с ним уже что-то происходит и пытаясь удалиться от этого человека.
— Ну, так вы наш, — сказал Бакунин.
— Нет, — воспротивился профессор, — я хочу оставаться свободным. Идти за другими, не зная куда — это не мое.
Но было уже поздно. Бакунин был так красноречив, так умен даже для ученого, что легко взял его за душу, перевернул, зажег ее, убедил в необходимости насильственных мер против государства.
Великий змий окружил его с этой минуты своими фатальными кольцами. Странное возбуждение владело профессором всю ночь, он без сна расхаживал по комнате, посылал проклятие всей прошлой жизни, отказался от службы, от профессуры, и… с головой в бакунинское „дело“. А нашел… нашел полное безделье, пустоту, сбор пожертвований для себя и других таких же нищих. При том, что каждый из них хотел себе чина — советника ли, председателя, занимаясь пустяками вроде еженедельной смены шифра.
Зато статьи и толстые брошюры распространялись по Европе тысячными тиражами. Гонораров Бакунин не брал.
Как проходили его дни? В комнате его всегда толпились десятки людей. Он еще спал, а кто-то уже скрипел на стуле, дожидаясь его пробуждения.
— Бакунин, вы спите?
— Да, черт возьми!
Он тяжело, со стоном подымал по частям огромное тело и долго плескался за занавеской. Там стояли козлы, покрытые досками и тощим тюфяком, лавка с тазом для умывания. Одежду он снова надевал ту же, в которой спал, хранившую пятна трапез за несколько последних лет.
Потом выходил в комнату и начинался бесконечный разговор, курение, чай, и в перерывах писание острых, всегда злободневных статей.
— Бакунин, почему вы не написали мемуары?
— Начинал. Скучно писать о себе.
— А вы бы написали о своих друзьях. О Белинском, например, о нем сейчас много толкуют.
— Белинский — это неумытый реалист по темпераменту и по натуре.
— А правду говорят, что в Дрездене вы сожгли все красивые здания и выставили на расстрел произведения Рафаэля?
— Я не понимаю, почему здания нужно беречь больше людей? А насчет картин никогда такого приказа не давал, но посоветовал немцам поставить Мадонну Рафаэля и послать глашатая к начальникам прусских войск с заявлением, что если они станут стрелять по народу, то погубят великое произведение бессмертного художника.
— А если бы пришлось защищаться от русских войск?
— Ну, брат, нет. Немец — человек цивилизованный, а русский человек — дикарь, он и не в Рафаэля станет стрелять, а в самую как есть Божью Матерь, если начальство прикажет. Против русского войска с казаками грешно пользоваться такими средствами — и народа не защитишь, а Рафаэля погубишь. Вообще, меня всегда соблазняла мысль умереть с оружием в руках, но пришлось отступать. В Кенигштейне я просил, чтобы меня расстреляли, ну, а в австрийской тюрьме я просто-напросто отрицал, что принимал участие в восстании. И вскоре убедился, что меня считают агентом Николая I.
Странное впечатление производили на непосвященных посетителей обитель супругов. Во время скромных совместных обедов можно было иногда видеть в приотворенную дверь роскошно убранную комнату с богатой мебелью и тонким бельем, всегда готовую к приезду Карло Гамбуцци, del'amico della Bacunina. Прелестны были и детишки. Особенно любил Бакунин младшую девочку. „Бомба“ называл он ее.
Тем временем, политическое продвижение тайный братств и Альянсов приостановилось. План чудовищного размаха — организовать социальную революцию с помощью тайного всемирного союза революционеров разных стран и наций, и возвыситься над всеми, не срабатывал, несмотря на гонцов и сотни писем Бакунина. Зато на подъеме был Интернационал, сплоченный и деятельный, любимое детище Карла Маркса. На него-то и обратил внимание Бакунин.
— Я давно не знаю другого общества, кроме рабочих, — написал он Марксу, — Я делаю теперь то дело, которое ты начал более двадцати лет назад. Моим отечеством будет теперь Интернационал, одним из главных основателей которого являешься ты. Следовательно, дорогой друг, ты видишь, что я — твой ученик и горжусь этим.
Нехотя, с опаской, как когда-то Белинский в журнал „Москвитянин“ и Герцен в „Колокол“, впустил-таки в 1868 году Карл Маркс к себе в свой „Интернационал“ Михаила Бакунина. А тот протащил с собой все свои тайные и сверхтайные, и совершенно секретные братства и образования для захвата власти внутри „Интернационала“. Борьба за направление, за рули руководства началась с первого же дня. Могучий „Интернационал“ зашатался. Анархическая стихия и диктатура пролетариата никак не сплавлялись в единое направление.