Между тем, любовь и помолвка Станкевича взволновали молодой круг. С юношеской самоуверенностью, если не с нахальством, взялись добры-молодцы от философии судить да рядить о женихе и невесте, согласовываясь с последними постулатами Гегеля и Шеллинга. Белинский слушал с горячим вниманием, но вступал неохотно, больше помалкивал, Васенька Боткин, «свят человек», не знакомый ни с одной из сестер Мишеля, вообще был нем как рыбка, зато громогласно и поминутно вторгался в святая святых будущий деверь.
— Эта любовь совершенно переродила твою индивидуальную жизнь в абсолютную, — снисходительно всматривался Мишель в Николая. — Я знал это в теории, теперь вижу на практике.
Принужденно улыбаясь, Станкевич уводил разговор в сторону. Но Мишель с убийственным самодовольством преследовал его, как зайца.
— Я утверждаю, друзья, что в нем говорит сейчас нечто святое, нечто сверхчеловеческое. И, на мой взгляд, тот, кто любит, гораздо лучше того, кто не любит. Я же вижу — эта любовь заполнила все твое существование, ты любишь просто.
— Чувство и выражается просто, — пытался заслониться от него Станкевич, — ни в одном стихотворении Пушкина нет вычурного слова, необыкновенного размера, а он — поэт. Скажи-ка лучше, Мишель, как поживает твоя сестра Дьякова?
— Я посылаю Вареньку с сыном в Карлсбад, подальше от мужа.
— В самом деле? Она едет за границу? Без мужа? Как скоро?
— Как только мне удастся оформить им заграничный паспорт.
— Ты собираешься в Петербург?
— На той неделе. Кстати, Николай… отец торопит со свадьбой, не верит в твою болезнь. И, конечно же, подозревает во всем этом мои козни, ибо, по его словам, эгоизм — естественнейшая наклонность моего характера. Ха-ха-ха.
Мишель и в самом деле уехал в столицу хлопотать о паспорте и о разводе сестры.
Тем временем Станкевичу становилось все хуже. В тяжком сознании совершенной неизвестности, совершенного сомнения он не верил ни себе, ни своей любви, ни возможности для себя какого бы то ни было счастья. И уже не хотел его.
— Verioso, друг мой! Будь моей совестью, — они сидели с Белинским вдвоем у камина, который часто горел в эту зиму наравне с печами, чтобы просушить стены и воздух в комнатах. — Выслушай меня. Тебе ведь известно, что я… я умею, в случае надобности, стать выше себя и заставить молчать свое чувство.
— Ты сомневаешься в ней или в себе?
— О, как можно в ней! Она любит, она дышит своим чувством, горячо свято любит. В себе, единственно в себе. Я допустил ужасную ошибку.
Белинский отвернулся от него, покашлял. Он был простужен, глаза его слезились. Потом сказал с нежностью.
— Ты любишь, Николай. Мы сами гасим любовь своими анализами. Надо унять Мишеля. Этого не вынесет ни одно чувство!
Тихо вошел слуга с зажженным трехсвечным канделябром, поставил его на стол, задернул занавеси на окнах. Ушел, плотно притворив за собою дверь.
Станкевич посмотрел ему вслед и словно забыл отвести взгляд.
— Не любишь женщину — откажись на пороге церкви! — тихо произнес он ответ на собственные мысли.
Это были главные слова. Белинский остро взглянул на него и внутренне содрогнулся. Сколько душевных мук потребовалось Николаю для такого решения! Он молча смотрел в огонь, мучимый ранами своего друга.
— Я никогда не любил, — невесело продолжал Станкевич. — Была прихоть воображения, потеха праздности. Теперь я увидел, что прежде и не думал о последствиях, и почувствовал, что еще молод и не созрел для такого шага. Действительность есть поприще настоящего сильного человека. Слабая душа живет по ту сторону мира, в стремлении неопределенном, занимая оборонительное положение. Вот почему искусство, театр становятся для меня божеством: прекрасное в моей жизни не от мира сего.
— Повремени отчаиваться, Николай. Все может вернуться и перемениться, — улыбнулся Белинский. — Рассеются черные болезненные думы, и мы еще покричим «Горько!» на вашей свадьбе.
Прикрыв веки, Николай качнул головой.
— Здоровье мое грошовое! Ты еще не знаешь о моем положении, но, может быть, догадываешься.
Брови Белинского едва заметно дрогнули. Он опустил глаза. Николай вздохнул.
— Женщина, чем выше, чем святее, тем наклоннее к ошибкам. Позднее разочарование — лучше забыть об этом, — голос его был глубоко несчастен. — Мишель сказывал мне, что в начале совместной жизни его сестра Дьякова была готова на самоубийство. Ужасно было слушать.
— Зачем он говорил об этом?!
— Он… у него слишком близкая откровенность с женщинами… Я раздражен на него. У меня к нему злое чувство, словно… словно, знаешь ли… словно он меня убивает. А я… я в состоянии был бы перенести самые ужасные человеческие страдания, но знать, что другие страждут через меня и — еще ужаснее — сомневаются, в состоянии ли я, один я с моею любовью вознаградить, составить счастие… ах, как все это нестерпимо тяжело.
Друзья надолго замолчали. Пламя, вспыхивая и потрескивая, освещало их молодые умные лица, глубокую думу и грусть в глазах.
— Ты болен, Николай, от сомнений в любви. Ты любишь, но сомневаешься в своей способности любить, — мягко проговорил Белинский.
— О, нет, уже нет. Сколько прекрасного развития, сколько святости имеет Любинька! Если бы раньше, тогда, давно, когда я был у них впервые! Тогда я любил, да, нежно, страстно любил! А сейчас я вправе спрашивать себя — отчего ты ее больше не любишь? Или я вовсе не могу любить?
Они вновь замолчали. От камина струилось благотворное тепло, обгоревшие поленья в нем рассыпались в угли и светились, как драгоценные камни.
Белинский снова закашлялся. Станкевич внимательно посмотрел на друга.
— Если ты простужен, Висяша, то посиди несколько дней взаперти, попей на ночь чаю, да и не раскрывайся и не будь на сквозном ветру. На шее и на груди носи что-нибудь шерстяное. Не надобно пренебрегать. Храни себя для дружбы. А летом отправляйся на Кавказ.
— Посмотреть на чернооких черкешенок? Каковы они? — засмеялся Виссарион.
— Проглядел я черкешенок, одни черкесы встречались. В самом деле, Verioso, горное солнце и воздух, да воды Пятигорска укрепят тебя. Поезжай!
Через несколько дней вернулся Мишель. Его звонкий голос, твердые шаги, румянец, чистые голубые глаза, вся атлетическая, пышущая здоровьем фигура, шум, смех, дым, всегда сопровождавшие его присутствие, вновь наполнили тихие комнаты профессорской квартиры. И будто бы повеяло жизнью, движением.
Весенние апрельские лучи светили в окна, зима окончилась. И Станкевичу показалось, что, может, и впрямь все вернется — здоровье, любовь, душевное спокойствие.
Но Мишелю его будущий родственник нравился все менее. Эта бледность, слабость… Враждебность его росла не по дням, а по часам. Уже Станкевич избегал прямого взгляда, вновь и вновь ему казалось, что Мишель убивает его. Это ощущение стало неотвязно, как сам-третей.
А как на самом деле? Что писал Мишель Любаше? Ну-ка, ну-ка…
Мне сказали, Любинька, что Николай получил от тебя письмо, где ты клянешься жить для него одного, — выговаривал ей старший брат. — Не советую тебе. Ты себя губишь, ты воображаешь его лучшим, чем он есть на самом деле, ты идеализируешь этого глупца Николая… Если бы тебе вдруг пришло в голову счесть меня влюбленным в тебя, и ты сказала бы это Станкевичу, а там ссора и дуэль, я убил бы его, этого бедного малого, который, между нами будь сказано, имеет довольно жалкий вид.
Любовь к сестре, убийство жениха… Воистину, остается повторить вслед за Белинским:
— Глубины духа есть страшный дар, и личность человека — великая тайна!
По прежнему шли нежные письма жениха к невесте, но сам Николай уже мечтал о побеге. Врачи посылали его на заграничные курорты. Он известил Любиньку, что свадьба откладывается до его возвращения. Срок возвращения терялся в неизвестности.
От Мишеля не скрывалось ничего.
— Брак не по любви есть лицемерие, — тихо и твердо сказал ему Николай. — Я не снимаю вины с себя, но закрываю глаза на последствия.