А на все поставленные в «Письме…» вопросы твердо ответил шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф.
— Прошедшее России было удивительно, ее настоящее более чем великолепно, что же касается ее будущего, то оно выше всего, что может нарисовать себе самое смелое воображение. Вот точка зрения, с которой русская история должна быть рассматриваема и писана.
— Нет ли вестей из Прямухино? — тормошил Мишеля вернувшийся с уроков Виссарион.
Мишель забрел к нему в его отсутствие и заснул прямо за столом. Всю ночь он проговорил с Хомяковым об истории России, о бунтах и смутах, коими столь богато ее прошлое, о Разине, о Пугачеве… «Всенощными бдениями» уже окрестили друзья ночные беседы Мишеля.
Белинский же, оставшись без журнала, продолжал писать и печататься кое-где по другим изданиям, давал уроки, устраивался для заработка в Межевой институт и продвигал свою «Грамматику..».. Публикация «Философического письма» чуть не наделала бед и в его судьбе тоже. По возвращении в Москву он ощутил внимание к себе со стороны полиции и признаки секретного дознания. Это перепугало его до смерти. Болезненный, беззащитный, он повел себя тише воды, ниже травы, и ускользнул, уцелел. Сам же Чаадаев отказался на допросе от намеренных стремлений к напечатанию своего произведения, сказав, что не знает, каким образом они появились на страницах «Телескопа», хотя сам же и настоял на том, чтобы из пяти «Писем..». было выбрано первое, самое резкое, в то время как Надеждин остановился для начала на третьем или четвертом. Ссылка Надеждина в Усть-Сысольск длилась не слишком долго, но вернулся он оттуда с больными парализованными ногами и отвращением к изданию журналов.
Главное же событие в жизни Белинского, последовавшее после разгрома журнала, «Событие» с большой буквы, то, что грело сейчас его сердце, произошло на прошлой неделе.
Пушкин… Пушкин пригласил его в свой журнал «Современник». Пока в виде предположения, и не тотчас, а по весне либо к лету. Пушкин! Поэт целого человечества, а не одной какой-нибудь эпохи, поэт не одной какой-нибудь страны, а целого мира! Не поэт страдания, но великий поэт блаженства и внутренней гармонии… Пушкин пригласил его! Пригласил, несмотря на мнение Белинского, что поэтический гений Пушкина угасает, что время его в русской словесности закончилась, и даже что Пушкин никогда не станет дельным издателем журнала… невзирая на сии печатные заявления, казавшиеся Белинскому истиной, — Пушкин пригласил его в свой журнал! Он передал это через московских друзей, находясь сам в Петербурге. По весне либо к лету 1837 года!
Это подняло Белинского в собственных глазах. Ах, только Станкевич, гениальный друг, мог бы понять его и воздать должное!
— Нет ли письма? Что там делается?
Они знали, что уже второй месяц Станкевич живет в Прямухино. Из писем сестер о чем-либо догадаться было невозможно. Что, как там? Решится ли Станкевич? Решится ли она, Любаша?
— Будь, что будет, — изнемогали друзья, — только скорее…
Был уже ноябрь, стояла зима. Морозы ударили рано, обещая оттепели и снега. Стекла в комнате были затянуты слоем льда, шершавым и бугристым понизу, у подоконника.
— Что за холод у тебя, Висяша! — Мишель гулко бил себя ладонями по бокам и груди, чтобы согреться.
— Хоть волков морозь, — согласился Белинский, — а в кармане хоть выспись. Все источники прекратились, просить больше нет сил.
— Чем же ты живешь?
— На подаяние кухарки.
— Пошли обедать в трактир, — Мишель, заглядывая в зеркало, пытался расчесать гребнем кудрявую гриву.
— У тебя завелись деньги?
— Мне дал их один… приятель. Ах, славная история! Вчера попал я в один дом, где хотели послушать о Канте, о Фихте, то, се. Я разошелся часов на пять. Увлек их всех уж и не помню куда, наговорил с три короба о необходимости страданий для освобождения от бессознательных наслаждений.
— Для тебя это семечки, Мишель.
— Ха! Да будь среди слушателей ты сам, Висяша, я бы и для тебя нашел в своем запасе трансцендентальных и логических штук, чтобы потрясти твою страшную действительность с ее стальными зубами и когтями. В каком ударе я был! Каким соловьем разливался! Слушали они, как овечки, а я проголодался, как волк. Наконец, сели обедать, потом зашли к хозяину в кабинет. Прилег я на диван и заснул, вот как сейчас. Вдруг слышу, скребется кто-то возле, плачет. Смотрю, стоит мой хозяин со свечой, сам не свой. «Учитель, — рыдает, — помоги мне. Я погибший человек, я пропадаю, ибо не чувствую в себе силы к страданию». Ха-ха-ха!
Белинский стоял в изумлении.
— Ох, Мишель, Мишель! Если бы собрать Хлестаковых со всего света, то они были бы перед тобою Ванички и Ванюшки Хлестаковы, а ты один остался бы полный Иван Александрович Хлестаков.
— Быть по сему. Пойдем закажем селянки, да жареного барашка, да по дюжине блинов с икрой. Выпьем-закусим во здравие суженой нашей, философии!
Они вышли на яркий зимний полдень. Морозило. От лошадиных морд валил пар. Снег под шагами звонко повизгивал. Поднявшись из Столешников, они пошли по Дмитровке в направлении Страстного бульвара. Вдоль обеих сторон улицы привольно стояли желтые, зеленые, красные и коричневые каменные двух- и трехэтажные дома, особняки с колоннами, портиками, обилующие лепниной, венками, скульптурными изображениями львов и героев. Вокруг них за литыми узорными решетками уже выросли красиво разбитые сады. Москва давно отстроилась, пожар 1812 года способствовал ее украшению.
— Поберегись! — кричали лихачи-извозчики, пролетая мимо прохожих.
В трактире, похожем на ресторацию своими большими окнами, зеркалами, тяжелой люстрой с подвесками, свисавшей над головами посередине высокого потолка, народу было предостаточно. Свободный столик нашелся на антресолях. Друзья выпили по одной, по второй, согрелись, поели, закурили трубки.
— Ты почему блинков, грибочков не отведал, Висяша?
— Сказать по правде, опасаюсь. Тяжеленьки для меня.
— Чепуха. Под водочку, а?
Виссарион помотал головой, отказываясь.
— Тебе этого не понять, Мишель. Ты благородный, ты унаследовал от родителей благую организацию. Все ваше семейство — феномен в этом отношении. Твой отец не имел до женитьбы женщины, не был пьяницей, обжорой, злым, глупым, подлым. А мой отец пил и все такое, и оттого я получил характер нервический, родился с завалами в желудке. Да что говорить…
Виссарион с мягкостью смотрел на друга. Он был привязчив и неспокоен, прощал все обиды, влюбляясь в друзей, как отрок. Сейчас он любовался Бакуниным, видел в нем поэзию, размет, львообразность.
— Дружба! вот чем улыбнулась мне жизнь так приветливо! — прочувствованно сказал он. — Жить хочется, когда имеешь таких друзей. А кстати, Боткин приехал из-за границы, слыхал?
Мишель, скатав хлебный шарик, прицелился в кого-то сидящего внизу, в самую лысину.
Виссарион перехватил его руку.
— Не ребячься, Мишель.
Мишель подбросил шарик вверх, к потолку.
— Боткин, говоришь? Я не слишком жалую этого купца, — отозвался он небрежно.
— Вы мало знакомы! После твоих сестер это первый свят человек. Сейчас он из Европы, из Рима, где наслаждался искусством. Это самый оригинальный ум в Москве. Он верует в искусство, как мы с тобой в истину. Днем сидит у отца в лавке, а вечером читает на всех языках. Оттого и лысеет, Васенька наш.
— Бог с ним. Поздравь меня, я расплатился с Левашовыми.
Друзья шутливо пожали друг другу руки.
— Добрые люди, прекрасные люди, но их мир — не наш мир! — разчувствованно ответил Verioso. — Ужели тебе заплатили за вчерашнюю лекцию? Ужели философия способна тебя кормить?
Мишель поморщился.
— Я дворянин и гонораров не беру, — с достоинством ответил он.
Белинский перестал дышать, даже зажмурился, чтобы сдержать горячий душевный всплеск.
— Откуда же эти деньги?
— Взял взаймы у того олуха.
— Без отдачи?
Мишель насмешливо хмыкнул и набил табаком свою трубку. Виссарион помолчал.