Они встретились в японском ТЦ на Эджуотер-роуд, «Йаоане», на который Оскар наткнулся в одну из своих одиноких унылых поездок. Этот торговый центр он считал отныне их местом, из тех, что запоминаются на всю жизнь. Там он покупал кассеты с аниме и сборные фигурки персонажей из комиксов. Оба заказали курицу карри и сели в просторном кафетерии с видом на Манхэттен, единственные неяпонцы, «пришельцы», во всем заведении.
– У тебя красивая грудь, – сказал он в качестве вступления.
Смущение, испуг. Оскар, что с тобой?
Он смотрел сквозь стекло на западную оконечность Манхэттена, смотрел, как самый последний лох. Потом он сказал ей.
Она не удивилась. Взгляд ее смягчился, она положила ладонь на его руку, со скрипом придвинула стул к нему поближе, в зубах у нее застряло что-то желтое.
– Оскар, – нежно сказала она, – у меня есть парень.
Она отвезла его домой; у порога он поблагодарил ее за потраченное на него время, зашел в дом и лег в постель.
В июне он закончил школу Дона Боско. Хороши же они были на выпускной церемонии: похудевшая, осунувшаяся мать (рак скоро заберет ее), Рудольфо, осоловевший от наркоты, и только Лола выглядела как надо, сияющей, счастливой. Победа, Мистер, победа. Он слыхал краем уха, что из всех его ровесников в их районе Патерсона только он и Ольга – несчастная чокнутая Ольга Поланко – не были ни на одном выпускном балу, им не нашлось пары. Чувак, съехидничал Мигз, по-моему, ты просто обязан пригласить ее.
В сентябре он отправился в Нью-Брунсвик учиться в Рутгерсе, на прощанье мать подарила ему сто долларов и первый поцелуй за пять лет; дядя – упаковку презервативов. Опробуй их все, сказал он и добавил: на девушках. Поначалу в колледже Оскар пребывал в эйфории: он был один, свободен от всего, сам себе, черт побери, хозяин, да еще с оптимистичной надеждой найти среди этих тысяч молодых людей кого-нибудь похожего на него. Увы, этого не случилось. Белые ребята, увидев его темную кожу и африканские кудри, общались с ним с бесчеловечной приветливостью. Цветные ребята, услыхав, как он говорит, и посмотрев, как он двигается, качали головами: ты не доминиканец. И он твердил снова и снова: но это не так. Сой доминикано. Доминикано сой. После череды бурных вечеринок, не запомнившихся ничем, кроме эпизода с пьяными белыми, пристававшими к нему, и начала занятий по десятку предметов, где ни одна девушка не взглянула на него, его оптимизм увял и, сам не ведая как, он замкнулся в версии существования, освоенного им еще в школе: ни подружки, ни секса, хотя бы разового. Счастливые моменты были связаны исключительно с любимым жанром, например, когда в 88-м на экраны вышел «Акира».[28] Грустно, чего уж там. Дважды в неделю он ужинал с сестрой в столовой ее колледжа Дугласа; Лола была большим человеком в кампусе, знала почти всех с любым оттенком кожи, участвовала во всех протестах и маршах, но и это не помогло Оскару. За ужином она давала ему советы, и он покорно кивал, а расставшись с сестрой, сидел на остановке студенческого автобуса, пялился на всех симпатичных девушек Дугласа и спрашивал себя, с какого момента его жизнь пошла наперекосяк. Хотелось бы ему свалить вину на книги, научную фантастику, но не получалось – он любил их слишком сильно. Вопреки зарокам избавиться от фанатских привычек, он по-прежнему много ел, по-прежнему не делал зарядку, употреблял НФ-жаргон, внятный только посвященным, и спустя два семестра, не имея иных друзей, кроме сестры, он вступил в университетскую организацию «Игроки УР», члены которой собирались в подвальных аудиториях Фрелингхайзена и похвалялись тем, как высоко они ставят мужскую дружбу. Он-то думал, что в колледже дела у него пойдут получше, – в том, что касается девушек, – но в первые годы эти надежды не оправдались.
Два
В дремучем лесу
1982–1985
Когда наша жизнь круто меняется, это всегда происходит не так, как мы себе представляли, но совершенно по-другому.
Вот как все начинается: мать зовет тебя из ванной. И ты на всю жизнь запомнишь, что ты делала в тот самый момент: читала «Обитателей холмов»[29] – кролики с крольчихами бегут к лодке, спасаясь от фермеров, – и ты не хотела прерываться, завтра книгу надо отдать брату, но мать зовет опять, уже громче, тоном «я не шучу, мерзавка», и ты сердито бормочешь: си, сеньора.
Она стоит перед зеркалом шкафчика, где хранятся лекарства, голая по пояс, лифчик болтается на талии, словно спущенный парус, на спине рубец, широкий и волнистый, как море. Ты хочешь вернуться к книжке, притвориться, будто не слышала ее, но поздно. Ее глаза впиваются в тебя, огромные дымчатые глаза, такими же скоро станут и твои. Бен ака, подойди, командует она. Она разглядывает свою грудь с беспокойством. У матери огромнейшие груди. Одно из чудес света. Больше ты видела только в журналах с голыми девушками и у очень жирных тетенек. Размер G, помноженный на три, соски, как блюдца, и черные, как смола, а по краям топорщатся волоски, которые мать иногда выдергивает, а иногда нет. Эти груди всегда смущали тебя, и, когда ты идешь по улице с матерью, ты всегда помнишь о них. Мать гордилась своим лицом, волосами и грудью. Твой отец не мог насытиться моими бомбами, хвасталась она. Но, учитывая, что он сбежал от матери на четвертом году их брака, похоже, таки насытился.
Ты боишься общения с матерью. Это всегда односторонняя ругань. Предполагаешь, что она зовет тебя, чтобы задать очередную выволочку касательно твоей диеты. Мать считает, что тебе нужно есть поменьше бананов, иначе твои внешние данные вмиг обретут сходство с железнодорожной катастрофой. Даже в том возрасте все, глядя на тебя, говорили: мамина дочка. В двенадцать лет ты была такой же высокой, как мать, длинной голенастой девочкой-птичкой. У тебя были ее зеленые глаза (правда, немного светлее) и такие же прямые волосы, отчего ты больше походила на индуску, чем на доминиканку, и попка, которую мальчики не уставали обсуждать начиная с пятого класса и чьей привлекательности для окружающих ты пока не понимала. Темным цветом лица ты тоже пошла в мать. Но, невзирая на все одинаковости, волна наследственности пока не добралась до твоей груди. У тебя пока лишь намек на грудь; с какой стороны ни посмотри, ты плоская как доска, и ты прикидываешь про себя, не прикажет ли мать сноваотказаться от лифчиков, потому что они гнобят твои потенциальные груди, мешают им вылупиться из тебя. Ты готовишься к отчаянному сопротивлению, ведь лифчики – это твое личное достояние, как и прокладки, которые ты теперь покупаешь сама.
Но нет, мать ни слова не говорит о бананах. Молча она берет тебя за руку и подводит ее к своей груди. Мать груба во всех своих проявлениях, но сейчас она держит твою руку почти нежно. Ты и не думала, что она на такое способна.
Чувствуешь? Голос у нее, как обычно, раздраженный.
Сперва ты чувствуешь только жар ее тела и плотность тканей, они как хлеб, что не перестает подниматься. Мать вминает твои пальцы в себя. Так близко к ней ты еще никогда не была, и ты слышишь свое дыхание.
Неужели не чувствуешь?
Она поворачивается к тебе. Коньо, мучача, блин, девочка, кончай пялиться на меня, щупай.
Ты закрываешь глаза и вспоминаешь о суфражистке Хелен Келлер, о том, как в детстве ты хотела быть похожей на нее, только менее монашенкой с виду, и вдруг совершенно неожиданно ты что-то чувствуешь. Узелок под кожей, крепкий и потайной, как заговор. И в этот момент по причинам, которые до конца ты так никогда и не поймешь, тебя охватывает ощущение, предчувствие, что твоя жизнь очень скоро и во многом изменится. У тебя плывет голова, и ты чувствуешь, как пульсирует твоя кровь в четком ритме барабанной дроби. Вспышки света проносятся сквозь тебя, как фотонные торпеды, как кометы. Ты не понимаешь, почему и откуда у тебя эта уверенность, но ты знаешь, что так оно и будет. Ты вне себя от счастья. Ты всегда была немного бруха, ведьмой, даже твоя мать признавала это, пусть и сквозь зубы. Иха ди Либорио, «дитя Либорио» назвала она тебя, когда ты подсказала своей тете цифры в лотерее и они выиграли, и ты решила, что Либорио – кто-то из родственников. Но тогда ты еще не ездила в Санто-Доминго и не знала, что этого древнего целителя почитают там как святого.