В том же самом контексте Демосфен, полный сарказма, выражает свое презрение тем, кто в Афинах или где бы то ни было все еще привержен «пустым словесам»: «/.../ варвар, общий враг для всех и т.п.» (Четвертая филиппика, 33). И добавляет: «Так я нередко вижу, как кто-нибудь /.../ высказывает опасения против лица, находящегося в Сузах или Экбатанах, и утверждает, будто оно враждебно относится к нашему государству /.../, а с другой стороны, тот же человек говорит совершенно в ином духе про грабителя греков, растущего вот так близко у самых наших ворот в середине Греции. Таким рассуждениям я всегда удивляюсь и боюсь этого человека, поскольку он не боится Филиппа»[52].
Realpolitik[53] научила Демосфена тому, что Азия не опасна — самым опасным в мире противником Афин является европейский сосед, могучий и враждебно настроенный, то есть, по его мнению, царь Македонии.
В предшествующие периоды своей карьеры Демосфен также прибегал к «пустым словесам», к «антиварварской» риторике — например, в речи «О симмориях», большей частью посвященной экономическим и военным вопросам, и еще позже, в «Третьей филиппике» (41-45), где формула Азия = рабство провозглашается безо всякого стеснения и в чисто пропагандистских целях. Он тоже разделял мнение, долгое время бытовавшее среди греков (Греция — это Европа и одновременно свобода; Персия — это Азия и одновременно рабство). Только такой язык мог иметь успех в народном собрании.
Смысловая связь Греция-Европа-свобода имеет очень долгую историю. Идеологическая сущность всегда одна и та же, меняется лишь содержание понятия Европа с географической точки зрения. Поначалу два полюса обозначены очень четко: Рим с одной стороны, эллинизм — с другой. В эпоху Октавиана битва при Акциуме[54] (31 до н. э.) предстает, благодаря хорошо отлаженной пропаганде, победой Запада над Востоком. Раскол между двумя «мирами» принимает официальный и окончательный характер после Феодосия[55]: христианство едино, однако две части империи, Восточная и Западная, сильно различаются между собой: они, хоть и обе христианские, скорее противоположны одна другой. С тех самых пор Греция навсегда отошла к Востоку (хотя и осталась «колыбелью» Запада). Вплоть до арабского завоевания (640-642 н. э.), то есть целый век после Юстиниана[56], Греция, Палестина, Египет и Балканы именуются Востоком, «восточной» Европой. По другую сторону Средиземного моря во времена Августина Северная Африка была самой цивилизованной частью Запада.
Арабское завоевание, надвое расколов Средиземноморье, «создало» ту Европу, какую мы знаем. Вследствие этого завоевания — захвата Сирии, Египта, потом сразу же Северной Африки до самого ее края (а также Испании) — империя с центром в Византии вновь становится все более «европейской»; в то время как Запад, главным образом папство, отодвигается, в геополитическом смысле, все дальше на север. Таким образом, благодаря арабскому завоеванию формируется «Европа Карла Великого». Но до тех пор, и еще на долгое время (по меньшей мере до первого падения Константинополя[57]) перед нами предстают две Европы, враждебно настроенные одна к другой; Русь, Россия всего лишь примыкает и к той, и к другой.
«Папа — антихрист»[58]. Такая надпись развевалась в январе 2003 года над монастырем Эсфигмену, одним из двадцати, расположенных на горе Афон на полуострове Халкидика (северная Греция). Патриарх Константинопольский Варфоломей I сильно разгневался. Выпад и в самом деле был направлен против него: эти упрямые монахи вдобавок обратились в Верховный суд Греции и выдвинули против патриарха обвинение в ереси — и все за его чрезмерную снисходительность по отношению к Риму. Действительно, Варфоломей, «вселенский» патриарх греческой православной церкви, стоящий во главе нескольких тысяч христиан уже шестьсот лет как турецкого Константинополя, — самый открытый по отношению к Риму из глав восточной ортодоксии. Несмотря на свой звучный титул «вселенского», он не обладает достаточным влиянием, чтобы склонить к такой же позиции другие центры восточного христианства. Не только потому, что его епархия почти «пуста», но и потому, что его авторитет вовсе не является непререкаемым, как авторитет римского папы. Так, например, патриарх Московский категорически воспротивился визиту в Россию главы католической церкви, ведь папа для него в конечном счете до сих пор остается впавшим в ересь патриархом епископства Римского. Афонские ультраисты разделяют такую позицию.
Раскол Европы, о котором свидетельствуют драматические контрасты, наблюдаемые по сей день, имеет давнее происхождение. И в светском, и в церковном плане начало этому расколу, навсегда разделившему Европейский континент и повторяющему в определенном смысле раздел Римской империи на две partes[59], как того пожелал Феодосий в IV в. н. э., положило долгое противоборство Рима и Византии, завершившееся так называемым Восьмым вселенским собором (869-870): восточная церковь до сих пор не признает его правомочным. Но окончательный разрыв наступил через сто пятьдесят лет, когда Восточная империя все еще представляла собой мощную державу, восточный «бастион», сдерживающий арабо-мусульманское давление.
Перед тем как пасть под натиском турок (1453 г.), Константинополь разыграл карту объединения двух Церквей. Объединение, правда, оказалось эфемерным, в него не верили до конца обе стороны. Прежде всего, имея в виду соотношение сил, это была бы скорее капитуляция, а не истинное объединение. Между тем славяне, то есть болгары и русские, попали благодаря Византии в орбиту христианского вероучения, — что и явилось основным фактором «европеизации» этой огромной части Европы, — но в 1453 году, когда Восточная империя билась в агонии, они вовсе не были расположены слепо, автоматически следовать за ее «реально-политическим» обращением в иную веру, предпринятым в последний час. Когда Константинополь все-таки пал, «светоч» — если использовать древнюю литературную метафору — греческой церкви перешел к России. Очень скоро Москва сделалась «третьим Римом». И пророчество Филофея[60], к которому по сей день прислушиваются, гласит, что «четвертому Риму не бывать».
С тех пор в русском мире волны «западничества» (Петр I, Ленин) сменяются возвратом к себе, к собственным традициям, из которых исходят и его сила, и историческая преемственность. Даже большевистская революция, которая собиралась покончить с «опиумом для народа» и выкорчевать православную церковь как очевидный оплот царского ancien regime[61], мало-помалу снизошла до соглашений. Примирение de facto между Сталиным и патриархом внесло свой вклад в тот отпор, какой СССР оказал немецкому нашествию в июне 1941 года. Церковь тоже способствовала победе в войне, которую в России называют Великой Отечественной. От такого «реального политика», как Сталин, не укрылось, что церковь вовсе не была выкорчевана: она продолжала влиять на души людей, переживших самый мучительный в истории переход крестьянской страны в иную реальность, по преимуществу индустриально-городскую. Эта преемственность и стойкость такой глубинной структуры, как религия, скорее заинтересует историка, но не может не произвести сильного впечатления и на политика, даже на самого убежденного радикала.
Сегодня, в современной России, которую поверхностные обозреватели до недавнего времени определяли как «либеральную» или даже «демократическую», хотя и называя, не без оснований, бывшего диктатора-президента Ельцина «царем Борисом»; в этой России, повисшей между прошлым и будущим, церковь поддержала следующего президента, вышедшего из рядов КГБ. Владимир Путин демонстрирует свою веру, посещая церкви, но не забывает тот практический опыт, который приобрел в советских управленческих кругах.