Его описание таково, что великий философ, один из основателей современной политической мысли Томас Гоббс — который дебютировал переводом Фукидида (1628), решающим для его интеллектуального становления, — пришел к выводу, будто Фукидид и Писистрата, и Перикла причислил к «монархам», и, следовательно, Фукидида должно оценивать как одного из величайших теоретиков монархии и ее поборником. Гоббсу застило глаза его собственное понимание различных форм политических институтов. Его диагноз не точен, но очень важен для разрушения лубочного образа Фукидида, который возникает из-под пера посредственных толкователей, выдумавших Фукидида — певца демократии только потому, что он явился автором эпитафии, вложенной в уста Перикла.
Даже эти предварительные общие соображения, которые ниже будут изложены более подробно, помогают увидеть явление куда более значительное, чем то, что вырисовывается из беспрестанных, мучительных, часто вводящих в заблуждение попыток наших современников «проникнуть» в хитросплетение античной политики, особенно греческой. Попыток, затрудненных прежде всего вербальным подобием многих, причем основополагающих, понятий, начиная с самой «демократии». Подобием, под которым кроется различие, — и не так просто проникнуть в это различие под видимостью подобия. Для этого, как выясняется, нужен Фукидид.
Так мы, пожалуй, начнем понимать, какую gaffe[44] допустили создатели преамбулы к Европейской конституции. Из программы средней, а то и начальной школы они помнили, что «в Греции изобрели демократию» (формула эффектная, но настолько схематичная, что при мало-мальски глубоком осмыслении оказывается ложной). Они помнили также, что античные писатели (афинские либо обращавшиеся к истории Афин) непременно рассматривают механизм политической демократии, спорят о нем и его оценивают. Возможно, они все-таки заглянули в труды политических мыслителей (Платона и Аристотеля) и наверняка изумились, обнаружив, что в этих трудах, так хорошо сохранившихся, демократия является постоянной мишенью для нападок, а в «Государстве» Платона — предметом яростной полемики. Они обратились к другим источникам. Может быть, поискали среди ораторов? Мы не знаем. Если и так, результат их еще больше насторожил. Они могли обнаружить у Исократа определение Спарты как «совершенной демократии» и спросить себя в полнейшем недоумении: как же так, разве Спарта не классический пример олигархии (еще одно общее место)? Тогда они постучались к Фукидиду (Демосфена лучше не трогать, поскольку он предлагает политических противников «бить палками» и клеймит их как «предателей» и «вражеских агентов»). Но что выбрать у сложного, диалектичного Фукидида? И они остановились, опять же благодаря школьной программе, на эпитафии Перикла. В книге наверняка был указатель, index verborum, и на слово demokratìa легко отыскалось нужное место. Но н по прочтении они вряд ли остались совершенно удовлетворены. Даже существующие переводы, пусть скомпилированные и порой упрощенные, не могут скрыть сдержанного, нерешительного тона, в каком выражается Перикл. Отсюда блестящее, в своем роде классическое решение: изменить текст, заставить Фукидида сказать то, чего он не говорил.
Однако же «путешествие» к грекам было, надеемся, познавательным. Оно позволило разглядеть некий особенно значимый, пусть и не слишком вдохновляющий факт: у афинских писателей не существует текстов, восхваляющих демократию. И это не случайность.
Всякий, кто читал Гомера, помнит, что в «Илиаде» не обозначено ни противостояние Европы и Азии, ни деление на греков и варваров: это выявил еще Фукидид (I, 3). Троянцы такие же греки, как и ахейцы. Таким образом, речь идет о ретроспективной интерпретации, которая не могла появиться раньше греко-персидских войн. «География» Гекатея Милетского, современника ионийского восстания[45], состоит из двух книг: одна посвящена Европе, другая — Азии, но под Европой подразумевается в основном Греция (за исключением Пелопоннеса) и греческие колонии.
Войны с Персией выявили и обострили противопоставление греков варварам. Какова самая существенная разница между теми и другими? Греки живут в городах, варвары — нет; греки «свободны», а варвары подчиняются правителю. Уже в первой фразе «Истории» Геродота варвары и греки представлены как два полюса исторической реальности: «Геродот из Галикарнасса записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом»[46].
Противостояние Европы и Азии показано Эсхилом в «Персах» (472 до н. э.), где выведены образы двух враждующих сестер, Дориянки и Персиянки. Под таким углом зрения будет рассматриваться Троянская война, и в такой ретроспективе троянцы окажутся «варварами». Понятие Европы долгое время совпадало с тем определением, какое греки давали самим себе. В городской Греции глубоко укоренились формулы: Греция = Европа = свобода/демократия; Персия = Азия = рабство.
Но все ли греки были с этим согласны? Геродот недвусмысленно заявляет, что до Клисфена[47] политическую демократию «изобрел» в Персии один из персидских сановников, замешанных в заговоре, в ходе которого был свергнут с престола узурпатор лже-Смердис. Геродот сожалеет, что греки во время его публичных чтений не восприняли этого ясно высказанного, подробно аргументированного утверждения (III, 80). Крупный историк Греции и Персии Давид Ашери написал по этому поводу, что в данном отрывке Геродот нападает, хоть и завуалированно, на типично афинский (или общегреческий) предрассудок, будто бы демократия явилась греческим «изобретением»[48].
Пятый век до нашей эры открывает битва, которую Джон Стюарт Милль[49] считал для Англии более важной, чем битва при Гастингсе, то есть Марафонская битва; а завершается он душераздирающим зрелищем греческих городов, наперебой старающихся добиться милости персидского царя и получить от него помощь. Великий царь символизирует — в риторике, понятное дело, — «варварское» рабство, но в то же самое время является идеальным покровителем, у которого можно просить военной и финансовой поддержки.
Предание, известное нам благодаря Плутарху, гласит, будто Александр Македонский, сокрушив монархию Ахеменидов, обнаружил в Сардах копии писем, которые персидский царь отправлял сатрапам Ионии, чтобы те поддерживали политическую деятельность Демосфена крупными суммами денег (Плутарх, «Жизнеописание Демосфена», 20). Сознавая, какую опасность представлял Филипп для его державы, персидский царь платил Демосфену, который был столпом сопротивления греков Филиппу. В том же контексте Плутарх добавляет, что Александру повезло и в столичных архивах [в Сузах], где он нашел не только письма Демосфена к его «друзьям» в Персии, но и перечень сумм, которые тому отправляли сатрапы. В конце концов персидский царь получил подтверждение слухам о готовящемся нападении македонян, когда Гермий, греческий династ[50] в Атарнее (Троада), друг Аристотеля и македонян, попал к нему в руки. Его пленение и жестокая кончина послужили темой глубоко прочувствованного стихотворения Аристотеля, озаглавленного «Гимн добродетели» (фрагм. 675 Rose). Напротив, Демосфен с каким-то диким энтузиазмом приветствует пленение грека Гермия в так называемой «Четвертой филиппике»: «Затем, — восклицает он, — помощник и сообщник Филиппа схвачен и увезен, и таким образом царь услышит не по обвинениям со стороны нас, у которых он может предположить желание говорить в своих собственных расчетах, а со слов самого исполнителя и руководителя, что придает всем сообщениям достоверность /.../»[51] (32).