Пшеница лежала на подстилке под лучами солнца, по ней сновали муравьи и торопливо утаскивали зерна.
— Вот и эти откуда-то выползли, — продолжал он. Я не пенял, кого он имеет в виду, муравьев, растаскивающих урожай, пли итальянцев, сплошь покрывавших берег, а старик уже говорил словно для себя, забыв о нашем присутствии. — И выйдет зверь из пучины морской, — говорил он, — и вот и вправду вышел, и пойдет по свету всякое зло, и завертится кровавый хоровод. Аминь! Господи, помилуй. — Грбич перекрестился и умолк. Мы сидели задумавшись. Молодой человек по-прежнему старался смотреть куда-то в сторону, и мы, зная о том, какая любовь связывает старика с сыном, понимали его. Старик пытался как умел защитить сына, а мы были не в силах спорить с ним и потому молчали.
Тени деревьев вытягивались все дальше и приближались к нам. Муравьи кинулись на пшеницу, точно в атаку, стремясь растащить ее всю до наступления темноты. Мне показалось, что я никогда не видел их столько, небогатый урожай на подстилке прямо на глазах таял перед их натиском. Мне было жаль каждого зернышка, и я замахнулся на них своей палкой.
Старый Грбич молча взял палку у меня из рук и отбросил в сторону.
— Пусть их, — сказал он мягко и серьезно.
Сын его ковырял веткой пересохшую землю перед собой; мой спутник молчал.
Муравьи продолжали тащить зерно с подстилки, но теперь казалось, что делают они это не спеша, будто сознавая, что добыча от них не уйдет.
Старый Грбич поднялся, осторожно стряхнул на землю муравьев, смешанных с пшеницей, а остальное высыпал в мешок. Мешок с урожаем со всего поля, до половины пустой, грустно стоял перед нами. Грбич взялся за него, встряхнул и, прежде чем сын успел ему помочь, взвалил себе на спину.
Мы направились к дому. Старик шел впереди, сгибаясь под тяжестью мешка. Мы шли вслед за ним на расстоянии нескольких шагов. Снова под нашими ногами скрипели и осыпались мелкие камешки; быстро спускался вечер, и под ветвями деревьев было уже совсем темно.
* * *
С тех пор прошло несколько месяцев. Мы наступали, потом отступали, так что была уже весна, когда мы вновь собрались спуститься в низину и зайти к старому Грбичу.
Собственно, шли мы по другому делу, важному и срочному, но надо было непременно завернуть к старику. Пять дней назад сын его, молодой Грбич, лучший партизанский связной в этих краях, налетел на вражеский патруль и погиб, и мой товарищ, человек добросовестный и ответственный, считал, что сообщить об этом должны именно мы, потому что мы уговорили парня идти с нами.
Мы двинулись в путь рано, до рассвета, как всегда, когда приходилось идти мимо неприятельских постов, и подошли к дому Грбича на самой заре. Здесь, под деревьями, было еще темно, и мы едва различали тропинку под ногами.
С трудом можно было разобрать очертания дома Грбича, в полутьме желтоватого, тихого и таинственного. И все-таки казалось, что со времени нашего первого посещения здесь ничего не изменилось. Спрятавшийся в котловине, скрытый от глаз прохожих хутор Грбича, едва ли не единственный во всей округе, остался не тронутым войной.
Мы долго стучали в крепко запертые двери, а потом, как и в прошлый раз, спустились вниз. В лощине скопилась влага от весенних дождей, и густые клочья сероватого тумана ползли по земле и медленно поднимались вверх.
— Где же старик? — промолвил мой товарищ, а я опять вспомнил сына Грбича.
Он и там, в горах, оставался таким же худеньким и по-детски застенчивым. Связные один за другим уходили и почти никогда не возвращались. Но молодой Грбич уходил и приходил, всегда веселый и уверенный в себе. Заходил ли он когда-нибудь по дороге к отцу? Кто это может знать? Мы не решались спрашивать.
Неожиданно мой товарищ схватил меня за руку и застыл на месте. Мы стояли на той самой площадке, откуда лотом наблюдали молотьбу. С тех пор прошло восемь месяцев, и оба мы пережили за это время восемь месяцев войны, самой страшной из всех войн, но то, что мы увидели, нас потрясло.
Снизу, со дна котловины, от пропитанной утренним дождем земли, поднимался, как от озера — с первым лучом солнца, — пар, и, окутанный им, по свежей пахоте шагал старый Грбич. Он был в рубахе, выпущенной поверх рваных черных штанов. Седые пряди волос свисали с непокрытой головы, словно мокрые, на шею и на уши.
Вешние утра всегда прохладны, и я начал дрожать под своим пиджаком. Грбич шагал по пашне, вытянув вперед одну руку, и мерно махал ею, точно говорил с самим собой. Он шел прямо на нас, так что мой товарищ даже отступил назад, к ярко-зеленым листьям молодого лавра, на которых серебристо блестели капли росы.
Грбич дошел до самых камней, ограждавших поле, и только тут мы поняли, что он делает.
— Да он сеет! — вырвалось у меня, а мой товарищ, вдруг побледнев, сделал мне знак молчать.
Действительно, старый Грбич сеял. Поле было только что вспахано, и Грбич шагал по нему с закрытыми глазами, как лунатик. Одной рукой он поддерживал подол рубахи, в котором была пшеница, а другой брал в горсть зерна и бросал в землю.
Рука его делала резкие, короткие рывки, точно он косил, а босые ноги ступали по зернам так решительно и сердито, точно он хотел загнать их как можно глубже в землю.
— Он, наверное, работал всю ночь, а то и весь вчерашний день, — шепнул мне на ухо товарищ и повернулся уходить.
— Разве мы ему не скажем? — спросил я.
— Не нужно. Ты же видишь, он знает, — ответил он, погруженный в свои мысли.
Не оглядываясь, мы пошли наверх.
Мне было холодно. Я дрожал всем телом и не мог остановить эту дрожь. Далеко наверху выглянуло солнце, нам надо было спешить.
— Что поделаешь — старик. Он привык прислушиваться к дыханию смерти. От старых людей ничего не скроешь, — сказал мой товарищ.
Он шагал рядом, справа от меня. Я заметил, что и его лицо за эти восемь месяцев изменилось, черты его заострились, стали горькими и серьезными.
Из сборника «Записки о молодых людях» (1950)
«ЭТА МАЛЕНЬКАЯ ЙОША МАРКОВА»*
Днем, когда я вернулся в канцелярию, мне сказали, что меня спрашивал по телефону Йован — Йован Боич. Он просил передать, что через час ко мне зайдет какая-то моя знакомая. И действительно, около одиннадцати она зашла, не застала меня и сказала, что позвонит попозже. Йованка Самарджич? Я не мог вспомнить этого имени; оно мне ничего не говорило.
— Похоже, она приехала откуда-то из провинции, — сказал кто-то из служащих.
Только я вошел в свою комнату и сел, как зазвонил телефон.
— Говорит Йованка Самарджич! — послышался женский голос.
— Слушаю!
— Йоша Маркова!.. Не помнишь? Эта маленькая…
— Ба! — вспомнил я. «Эта маленькая Йоша Маркова!» — Откуда ты взялась, Йоша?
Она сказала, что приехала по делам. Мы условились встретиться вечером. У меня были еще кое-какие дела в городе, и я ушел из канцелярии.
Улица от Теразий до самой Славии разрыта. Белград оправляется после войны. Большие бетонные блоки громоздятся, как баррикады, возле домов, оставляя узкую дорожку для прохожих. Улица гудит от пневматических отбойных молотков, которые буравят старый бетон; пыль покрывает деревья и тротуары. Жара страшная, людской муравейник вздымает облака пыли и шумит.
Я свернул в одну из боковых улиц. Шум стих, будто за моей спиной кто-то затворил дверь на главную улицу. Мне вспомнилась Йоша Маркова… «Эта маленькая Йоша Маркова». «По какому делу она приехала сюда?» — подумал я и пошел медленнее…
Когда штаб отряда разместился в Еловом Долу, Йоше могло быть самое большее четырнадцать-пятнадцать лет. Она ходила в зеленой итальянской солдатской шинели, которая была слишком широка для нее и потому застегивалась на пуговицу, пришитую на спине, а в талии перетягивалась веревкой. Рукава были подвернуты до локтей, а подол шинели доходил до лодыжек. Обычно Йоша ходила с непокрытой головой. Волосы были неровно подрезаны ножницами для стрижки овец. На босых ногах болтались солдатские башмаки с отвалившимися подметками, перевязанные проволокой и такие огромные, что не годились никому в доме. Кроме этой шапки волос и нескладной одежды, в ней поражали два больших черных глаза, удивленных и любопытных, недоверчивых и сторожких.