Тихик имел свое суждение об этом брате — считал его чудным и никчемным, коему не уготован престол ангельский. Назарий был светловолос и худощав, с редкой бородкой и рыжеватыми усами. Был он нездешний, пришел в селение вскоре вслед за беженцами, поселился в самой убогой землянке, но, несмотря на окружающую грязь, казался необычно опрятным, словно никакая нечистота не могла пристать ни к его одежде, ни к нежной его белой коже. Он не участвовал ни в беснованиях, охвативших общину, ни в расправе над князем, держался всегда в стороне, и Тихик не считал его истинным христианином, но, поскольку тот оказался богомазом, принял в общину.
Тихик послал мальца сказать брату Ники фору по прозвищу Быкоглавый, который был ныне экономом вместо него и на ком лежала забота о хлебе, чтобы тот велел Назарию прийти. "Он мог утащить ту скверность к себе, дорожа тем, что намалевал на ее страницах. Вот так вместе с художеством приемлет человек и змея", — подумал Тихик, садясь за стол.
Несколько минут спустя Назарий постучался в дверь покоя, поклонился и смиренно встал на пороге. Сквозь отверстия в покрывале Тихик всмотрелся в него, как всматривался во всех братьев, оценивая их с высоты своего нового положения.
Волосы у богомаза ниспадали на плечи шелковыми прядями, концы их завивались и блестели. Глаза под высоким, выпуклым лбом излучали лазурный свет. Казалось, этот свет струился из самой его души, прозрачной и лучезарной. Взгляд у Назария был кроткий, но зоркий, и Тихик еще пристальнее вгляделся в этого человека. У него мелькнула мысль, что эта лучезарность словно стеклянный щит, за которым скрывается либо скудоумие, либо какое-то особое помешательство.
— Ты украшал богомерзкие сочинения того грешника, брат, — сказал Тихик. — Это великий грех, за который нам надобно молить небесного отца о прощении. Раскаиваешься ли ты в сердце своем?
— Отчего же? В чем мне раскаиваться, владыка? Он повелел мне украсить книги, и я сделал это с тем тщанием и любовью, с какими сейчас пишу новое таро, — спокойно отвечал Назарий.
— Разве безразлично тебе, что ты пишешь — внушено ли оно духом святым или то враг человеческий ослепляет тебя?
— Я изобразил то, чего желал он, изобразил так, как виделось мне сердцем, владыка. Не есть ли художество сила божья, дарованная нам для того, чтобы вести к истине?
— Замолчи! Ко греху ведет оно, ибо искушает подобием истины. Принеси мне эти твои рисунки. Я должен посмотреть их, прежде чем определить меру твоего прегрешения, — сказал Тихик.
Назарий ушел, и Тихик подумал, что он вернется с одной из тех вредоносных книг. Однако вместо книги Назарий протянул ему выделанную заячью кожу с узором, перенесенным потом на страницы Сильвестров а Евангелия. Как Тихик ни расспрашивал, он так и не выведал, где же находятся книги. Художник уверял, что не видел их с того самого дня, когда передал их прежнему Совершенному, и Тихик не мог понять, ложь это или нет.
— Гляжу я, брат, как сверкают твои глаза, и спрашиваю себя: божественный ли то свет или отражение дьявольской силы, что сидит в тебе? Глаза христианина должны смотреть смиренно, а у тебя глаза расширены, словно видят они не то, что рядом, а глубоко сокрытое в твоей душе, и невдомек мне, что же это. Поразмысли, ибо никому не должно отличаться от прочих, дабы не рождалось ни зависти, ни соблазнов. А теперь ступай и моли господа даровать тебе разум и смирение, — сказал Тихик и, оставшись один, развернул на столе заячью кожу. Он размышлял, что за человек этот Назарий, и тщетно силился впустить его в свое сердце. Художник был ему чужд во всем, зоркость Назария внушала страх, и Тихик у вспомнилось, что точно так же был ему чужд и Сильвестр. "Вот она, самая великая пакость сатаны — не схож человек с человеком, оттого-то так трудно править людьми. О господи, разноязыко стадо твое и разночинно! Назарий и тот волхв Сильвестр схожи между собой. У Назария в глазах тот же пламень и та же зоркость. Надобно быть с этим чужаком настороже, мало ли что у него в голове… Но если тех книг он не брал, значит, унес их князь…" Успокоившись, Тихик стал размышлять о том, как поправить в общине пошатнувшиеся дела и ввести повседневную жизнь паствы в прежнее русло.
2
Если б он мог поглубже вникнуть в суть своей власти, то убедился бы, что всякая власть есть борение с господом, ибо человек носит в себе дух богоборчества.
Но Тихик не понимал того, дай не согласился бы принять за истину, потому что бог был до крайности необходим ему, чтобы править паствой. Хотя и смутно, он сознавал, что никакая власть не может существовать, если не опираться на нечто более возвышенное, чем она сама.
Вечером, после разговора с Назарием, он заперся у себя в покое, но, сидя в темноте и прислушиваясь к возне мышей на чердаке, так и не сумел сосредоточиться — ему все время чудилось, что из угла устремил на него свой страшный взгляд отец Сильвестр и, посмеиваясь, читает его мысли. Тихик понял, что тут он не сможет обдумать, как быть дальше, вышел из покоя и направился к землянке, где жил прежде. Там, под толстой балкой, что поддерживала кровлю, с которой клоками свисала солома, среди запаха папоротника и гнили, к которому примешивался запах и собственного его тела, он лег на топчан и вздохнул с облегчением. Теперь, наедине с собой и своим прошлым, он мог без помехи размышлять, не смущаемый сатанинскими очами того, кто помутил людской разум. Здесь он чувствовал себя отъединенным от других обитателей спящего селения не только потому, что был их владыкой и носил пояс познания, но и потому, что здесь Тихик был Тихиком и нынешним, и прежним — княжеским рабом, преданным и добрым экономом, спасителем, а под конец владыкой, накопившим житейской мудрости и недоверия. Лежа на спине, он вверил себя своему земному, трезвому рассудку. Мысль его блуждала от хижины к хижине, от лица к лицу и силилась проникнуть в душу каждого из его паствы. С какими думами, с какими надеждами отошли эти люди ко сну после изнурительных дневных трудов? Молились ли они с усердием этой непроглядной ночью, когда даже собаки примолкли и слышатся лишь стенания ночных птиц? Либо завтра в молельне будут лгать, что исполнили свой долг перед господом? Чем помогла им молитва? Побуждала ли чувствовать себя слабыми и виновными, покорными и смиренными? Не поверяли ли они друг другу нечестивые помыслы, которые овладевают ими во время бунта и беснований? Не сохранились ли в их сердцах корни дьявольских искушений, а те, у кого были жены, не предавались ли плотским утехам? Как вознамерились поступить те, кто лишился волов и жалкого скарба, — не готовились ли похитить у соседей недостающее? Сколь многосложно царство дьявола, какая тьма окутывает его и что за существо есть человек?
Такие мысли заставляли его вглядываться и в себя — выходило, что все известное ему о человеке он знает через самого себя. Тихик почувствовал, что его бросает в жар, и воскликнул: "Нет, нет, не я это! Это дьявол! Изыди, сатана!" И, отогнав сомнения и недоверие к человеку, обратив их против дьявола, Тихик испытал облегчение, подобно страннику, преодолевшему препятствия долгого пути. Он отдувался, сопел, закидывал ногу на ногу, ворочался на лежанке и, ожесточив свою волю для борьбы со злом, пришел к заключению: надо переписать всех христиан — и прежних, и тех, что прибыли в общину недавно, вместе с беженцами, отделить от них верных, приблизить к себе и велеть им доносить обо всем, что происходит в селении. Он рассудил: чтобы управлять людьми, надобно знать не только их дела, но и сокровенные помыслы, их тайны, даже сновидения, ведь человек подобен подземным ключам — никто не ведает заранее, когда и где они забьют.
Он решил завести строгий учет зерна и плодов, следить, кто исправно посещает моления и все ли молятся семижды в сутки, решил самолично изучить пороки каждого брата и сестры и безжалостно изгонять из общины неисправимых. Имея привычку всякую работу делать усердно, Тихик вслед за каждым принятым решением загибал свои толстые пальцы и под конец заключил, что покамест это меры наиболее разумные, а затем незаметно погрузился в мечтанья, как бывает с хозяином уже засеянной нивы.