— Ты и вправду провозгласишь меня Совершенной?
Тихик вдруг вспомнил о портрете, поразившись проницательности художника, потрясенный тем, как внезапно, быстро и легко все свершилось…
8
О грехи мои, сокрытые от чужих глаз,
вы понуждаете меня творить добро!
"Проклинаю тебя, сатана, проклинаю ублаготворение, радость и мужское тщеславие, испытываемые мною. Теперь и я, полагавший себя недосягаемым для твоего внушения, оказался в лапах твоих. Кто возложит руки на мою голову, дабы снять с меня грех? Я даю отпущение людям, а кто даст отпущение мне?.. О низкая и смехотворная гордость тем, что ты мужчина!.. Где же всевышний? Зачем наслал он проклятого полчка, зачем она сняла рясу, зачем не кринит, не кусает, не пинает меня ногами, а глядит таким подлым глазом?.. Предстоит мне отныне жить в смущении и в страхе, как бы не дознались люди о моем падении…"
Наихудшим было не то, что недостоин он зваться владыкой и Совершенным, хуже всего бьло то, что, сколько ни винил он себя, не мог смирить эту подлую радость и смехотворную мужскую гордость, фарисейскими были его раскаяние и все самообвинения.
Напрасно метался Тихик на жестком своем ложе. Бог не внимал его молитвам. Дьявол, принявший образ отца Сильвестра, с ухмылкой указывал на Ивсулу как на жертву: "Вот что ты сотворил". А Ивсула, лицемерно склонив голову, собиралась лить слезы. "Не плачь, мое падение побуждает меня любить тебя так, как я любил Каломелу. Любовь та была небесным блаженством, радостью и упованием, теперешняя же есть грех, сластолюбие и страх… Ныне я — страждущий и измученный — люблю тебя еще и оттого, что страшусь, не поведаешь ли ты моей пастве, сколь я грешен". Однако всего позорнее было то, что чем яростнее корил он себя и бил себя в грудь, тем сильнее оказывались воспоминания о сладости ее тела, и радость оттого, что она принадлежит ему, и желание опять испытать это…
В полночь, когда в углы покоя задувала вьюга, Тихик уже спал, бормоча во сне и причмокивая губами, а проснувшись белым зимним утром, он ощутил в себе как бы два существа. Одно — ныне омраченное и сникшее — было прежним Тихиком, с чистой душой, для которого все было ясно. То существо обладало волей, потому что его представления о мире вливали в него уверенность и силу. Оно верило в чистоту своих помыслов и не ведало противоречий и сомнений. Второе же — беспокойное и опасное — теперь заявляло о себе самым ощутимым образом, отрицало прежнего Тихика и боролось с ним. Оно советовало Тихику умалить значение случившегося и с нетерпением ожидало прихода Ивсулы.
Этим утром она замешкалась, а когда вошла, вся в снегу, разрумянившаяся от холода и воспоминаний о вчерашнем, он не посмел посмотреть ей в глаза, хмурился и глядел в сторону. После взгляды их встретились, она застенчиво улыбнулась ему, и эта улыбка его успокойла, он прочитал в ней преданность и соучастие, а сладостный свет в девичьих глазах, от свежей белизны снега казавшихся такими чистыми и покорными, наполнил его ликованием. Прежде чем взяться за домашние хлопоты, Ивсула, как всегда, опустилась на колени, чтобы он благословил ее. Тихик смутился, не зная, должно ли ему сделать это, но она настояла. Он возложил руки на ее влажные от снега волосы и, ощущая в крови могущество дьявола, заключил молитву поцелуем, готовый снова отнести Ивсулу на свое ложе.
— Ведь тебе достаточно возложить руки мне на голову, чтобы очистилась я от всякого греха и удостоилась быть Совершенной! Когда же ты объявишь меня Совершенной? — ласково проговорила она, и он увидел в ее глазах затаенную мечту.
"Не от искренней любви ко мне, а ради того, чтобы провозгласил я ее Совершенной, чтобы власть обрести", — заключил он, и эта мысль оскорбила его. Вечером, вновь овладев ею, Тихик понял, что под тягостным сознанием собственного падения в душе его прячется гордыня обреченного, вступившего в спор и единоборство с господом. Он изумился этой гордыне, покаянно ударил себя в грудь и горестно прошептал: "Прибери меня поскорее в царство твое небесное, чтобы не впадал я более в грех, либо избавь сей мир от его сотворителя!"
Лежавшая подле Ивсула, полунагая, с обнаженной розовой грудью и влажными ногами, спросила:
— Что ты бормочешь, владыка?
— Не называй меня сейчас владыкой. Я говорю с небесным отцом. Через плотскую нашу связь соединяет он наши души в грядущей жизни. Там… — И Тихик указал на потолок.
Поймет ли его Ивсула, если он откроет ей свои душевные муки? А вдруг ей станет ясно, что он не менее грешен, чем все, и что он лжец? Страх перед этим и заставил Тихика полюбить ее — так любит свою жертву преступник. Он ревновал ее, хотел, чтобы она неотлучно была рядом и страстно молилась. Если ее отстранить и вернуть бабушку Калю, Ивсула озлобится и разгласит их отношения. Поздно! Да и какое имеет значение, совершается ли грех дважды или сотни раз? И Тихик перебирал в уме прегрешения, содеянные им с той минуты, когда он надел на себя пояс познания: насилие над Радулом, молчаливое одобрение грабительских действий Быкоглавого, сомнения в разумности господа и затаившееся в сердце богоборчество. Совесть укоряла его за смерть Каломелы, князя и отца Сильвестра, ведь если он отрицает бога, то, значит, он — их убийца. Так видел он себя опутанным грехами, которым нет прощения, и его молитвы уже не имели ни смысла, ни силы. Как полагалось по обряду, Тихик по-прежнему преломлял хлеб и благословлял общую трапезу, но не вкладывал души в эти святые действия. Он похудел, стал еще старательнее прятать лицо под покрывалом, был хмур и необщителен.
Утешал он себя единственно тем, что страдает ради блага ближних своих, несет крест грешника ради их достатка, ради того благоденствия, коим человек тешит свою плоть, дабы затем предаться богу и своей душе. С подобными мыслями и упованиями Тихик, сам того не заметив, вновь сделался тем Тихиком, которого занимали вопросы хлеба насущного, потому что они просты и доступны разуму, не терзают человека — в отличие от божьих тайн о потустороннем мире, о добре, об истине и справедливости…
Судя по всему, община близилась к такому благоденствию. Осенью в амбары засыпали много пшеницы и проса, через год отвоюют у леса новую пашню, многие уже тесали бревна для новых домов, люди выглядели довольными, по вечерам молельня бывала переполнена. Однако зима затянулась, к началу апреля запасы пшеницы и проса иссякли. Наступил голод. Селение затихло, лишь детский плач оглашал его, лица еретиков исхудали, неспокойно блуждали мрачно сверкавшие глаза, все меньше мужчин приходило по вечерам на общую молитву, и Совершенный делал вид, будто не замечает, что Быкоглавый под покровом темноты отправляется с целой дружиной в отдаленные села и пропадает по нескольку дней подряд. Люди Быкоглавого прятали под тулупами ножи и топоры, кое-кто смастерил себе копья, другие вооружались дубинами, а сам он — луком, мечом и копьем князя Сибина. Дружина пригоняла чужую скотину, притаскивала мешки с просом и рожью. Обозленные, преследуемые крестьянами, точно стая волков, люди Быкоглавого и слышать не хотели о запретах на мясо и огрызались на укоры Совершенного. Быкоглавый стал видной особой, все уповали на то, что он избавит их от голода, и смиренно сносили его своеволие, потому что одни святые не склоняются перед голодом и грубой силой.
— Братья и сестры, не оскверняйте божие в вас непокорством и скоромной пищей. Спасение ваше требует от вас послушания. Тот, кто служит двум господам, осужден на вечные муки, — проповедовал Тихик, вздыхая под покрывалом, потому что и сам он теперь служил двум господам.
Его выслушивали молча, понурив головы, а Быкоглавый, окруженный своей дружиной, стоял как столб и смотрел исподлобья.
Тихик утешался надеждой, что, когда кончится голод, придет конец и власти Быкоглавого, и заблаговременно приказал продолжать рубку леса. День и ночь пылали огромные костры, и вместе с дымом в селение наплывали горячие волны. Вечерами костры освещали землянки, и народ усаживался вокруг огня. Женщины стирали, дети с визгом и воплями гонялись друг за дружкой, мужчины обсуждали предстоящие дела.