«…Сим также сообщаю о беззаконном действии помянутого командора Беринга. В нарушение всех установленных флотских предписаний он дал разрешение жене лейтенанта Прончищева отправиться в плавание на дубель-шлюпке „Якутск“. Дерзкий сей шаг г-на Беринга не может рассматриваться иначе, как толико возмущающий вызов Адмиралтейству и флотским святыням Российской Империи.
Вашему Превосходительству небезразлично будет узнать также о самоуправном поступке оного лейтенанта Прончищева. Находясь в Усть-Кутском остроге, учинил самосуд над местным воеводой г-ном Хоробрых. Возымев себя представителем законности, высек оного г-на Хоробрых плетьми. Буде на то ваше соизволение, готов засвидетельствовать свой репорт обстоятельными доказательствами. Того ради, прошу покорнейше сие сообщение приобщить к ранее посланным из Тобольска и Енисейска.
Ваше Превосходительство может не сомневаться в правдоподобии и честности всенижайшего и всеподданнейшего раба №».
И еще несколько дней.
О них расскажут страницы вахтенного журнала.
«…Следуя по курсу, увидели группу незнаемых островов. Меж льдов проходили с великой опасностью…»
Краткая запись. Первое свидетельство открытых прончищевцами островов Св. Петра.
«…Шли вдоль широкой полосы неподвижного ледяного припая. Увидели еще один незнаемый остров…»
То был остров Св. Андрея.
«…Видим перед собой стоячие льды. Они крепкие, гладкие. Приплесков никаких нет. Увидели залив…»
То был вновь открытый залив Петровский.
«…Низкая облачность. Впереди два острова, о которых никто не ведает…»
Так впервые на карту легли острова Св. Самуила.
Уже одних этих открытий иному путешественнику достало бы на всю жизнь!
Прончищев сиял. Даже скорбутная болезнь отступила. Таня подстригла мужа в кружок, оставив впереди лохматый чуб, отчего вид командира «Якутска» был самый мальчишеский.
— Он сейчас похож на того парня, — говорил Тане Челюскин, — который поступал в Навигацкую школу.
— Это сколько же годов сбросили мне острова? Два десятка! А перевалим Таймыр…
— А перевалим Таймыр, — подхватил Челюскин, — превратишься в калужского недоросля.
— Я бы рад.
У Тани на лице обида:
— А я куда денусь?
— Ты? А никуда не денешься… — Прончищев отталкивает Семена. — А ну, штюрман, не мешайся…
И опускается перед Таней на колени.
— «Алоизия, о, как мне учинилось! Любовь наша изволила напасть на изрядный цвет…» Как сказано, дьявол его побери! Нет, нет, это не из фарса. «…Но единая капля крови вас устрашила».
— Несносный! Ты меня пугаешь.
— «Влюбленный всегда пужлив», — шпарит Прончищев непозабытый текст. И, дурачась, тянет к жене руки. — «Верность моя к вам, Алоизия, неотменительная». Ну?
Василий нетерпеливо трясет головой: он требует немедленного признания.
Таня сдается:
— «Любовь моя есть к вам вечная…»
— «Но влюбленный есть человек отчаянный, — ревет Василий. — Он никогда не унывает. Жар-р-р мой есть к вам нестер-р-р-пимый». Рашид, давай дальше.
— Я не знаю, чего говорить. Я забыл.
— Ну, вестовой попался. Беспамятный. Вот, слушай: «Я принужден любить вас усердно. Вы есть моя красивейшая Венера!»
В большой деревянной клетке клевали зерно гуси, найденные Таней в тундре. Теперь они подросли, стали важными. Испуганные громкими голосами, гусак и гусыня захлопали крыльями.
Хохоча, Челюскин заявил, что Василий отменно справился со своей лицедейской ролью, в знак чего гуси выдали ему заслуженный «аплодисмент».
Рашид принес из поварни котелок с кипятком. Пили чай, дурачились, забыв о болезнях, льдах, штормах…
Дрейфовали все чаще. В тесных разводьях — как в сверкающих ущельях. Высокие стамухи — ледяные глыбы — вершинами нависали над палубой. Шли на веслах.
Где же оконечность Таймыра? Неужто не успеют проскочить до великих морозов? Прончищев садился рядом с гребцами. Брал в руки весла. Иногда проход между льдами сужался до ширины «Якутска». Вооружались баграми. Отталкивали торосы.
— Давай ее, ребята-а-а! Разо-о-ом взя-я-ли-и! Еще-е ра-аз…
Кто-то из матросов вплетал шустрый голос в этот гам:
— Верно бают: в августе мужику три заботы — косить, пахать и сеять. Да выходит, четвертая есть — льды толкать.
— На-ава-ались, ребята! Раз-два — взяли. Еще раз взяли!
Массивные глыбы, точно примериваясь и испытывая прочность деревянного суденышка, толкались в его бока. Отодвинутые баграми, вновь придвигались под напором белых громадин. Поначалу в схватке с северным морем в матросах, вчерашних крестьянах, ощущалась удаль. Так, поигрывая мускулами, прицеливаясь, мужики начинают пахоту или косьбу. Работа. И здесь они работали.
В Усть-Куте, где в побег ушло несколько служивых, Прончищев казнил себя, что неудачно подобрал команду. Зато остался костяк верных людей. Никто не роптал. А ведь видели — худо оборачивается дело. Напор льда усиливался; спасительная полоска воды на глазах сужалась; горлышко прохода не сулило открытой воды, где можно встать под паруса или просторно идти на веслах.
Тем не менее «Якутск» шел вперед, задевая бортами лед, скрипя обшивкой.
В бараньем тулупе, в громоздких бахилах, подвязанных под лодыжками, Таня орудовала багром. Ныли плечи, руки. Багор срывался, скользя по льду. Напрягаясь всем телом, Таня отпихивала торосы.
Встревоженные чайки верещали над головой. На дальние льдины вскарабкивались белые медведи. Позади «Якутска» показывались гладкие головки тюленей. Своей обычной жизнью жило северное море. Необычны были только люди с дрынами и веслами, с их нелепыми, такими беспомощными движениями.
— На-авали-ись, ребята!
Челюскин взбирался на марсовую площадку, вглядывался в бесконечные белые дали. Ледяное крошево тонкой штопкой забирало воду.
Внезапно, как молния в ночи, августовскую сырость пронзил крепчайший мороз. В близкой глубине из тонких игл рождался молодой лед. Так из искрометных крошечных рыбешек воссоздается цельная стайка. Коркой обросли снасти, стали ломкими, как выстиранные простыни на студеном ветру. За ночь в саванную одежду облачился корпус «Якутска». Весла стеклянно звенели. Торосы как-то сразу утеряли краски морской воды. Обесцветились.
На короткое время в толще тумана дымчато проявился солнечный диск. Луч не пробился, затушенный сырой хмарью. Но неважным был бы Челюскин штюрманом, когда бы упустил благоприятный момент и не уточнил, где находятся. Инструменты показали — 77 градусов 29 минут[2].
Раздался треск. Дубель-шлюпка наткнулась на подводный ледяной риф. Нос ее приподнялся. Судно откатилось назад.
Прончищев услышал истошный крик:
— Все, ребята! Нет дале пути…
Возглас как ножом полоснул. Прончищев больше всего боялся этой страшной минуты. Выскочил на палубу, спрыгнул вниз. Чистый просвет воды — он должен быть впереди. Непременно! Выколотят лед, прорубят затор, пройдут…
Ветер гнал в спину; рубаха холодила. Как был в одной рубахе, так, ни о чем не думая, сиганул на лед. Он не вернется, пока не увидит воду. Еще совсем немного… Вон за тем сверкающим надолбом. Там должна быть полоса незамерзшего моря. Но припаю не было видно конца. Ледяная пустыня погасила всякую надежду. А остановиться не мог. И наверное, не остановился, если бы его не догнал Челюскин.
— Василий, стой, опомнись! Ва-аси-илий…
Слезящимися глазами Прончищев смотрел на штюрмана.
— Семен, нет пути дальше.
— Назад пошли, чертова головушка. А ну, живо!.. Слышишь, что говорю? Совсем окоченеешь, с ума сошел…
— Что я, что я, что я? — Прончищев припал к груди Челюскина и вдруг стал оседать.
Штюрман поднял лейтенанта, запахнул его овчинным полушубком.
Лишь через час после укола Прончищев очнулся. За все время пути это был самый тяжелый приступ болезни. От озноба дрожали руки. Ноги застыли от холода.