Да, именно эту самую баррикаду, наискосок от Кировского завода, в ту страшную зиму, когда похоронила умерших от голода своих детей — одиннадцатилетнего «Бориса Васильевича» и трехлетнего Володеньку.
Много «точечек», «стеколушек» тогда построила! И помнит, что в каждую из «ее» баррикад заложено. Муж работал в артели «Стабметиз» слесарем, железо резал. Его взяли в армию на Выборгской стороне, перестал писать с фронта, уже третий год… Пока сама на казарменном была, комнату обокрали, а потом и заняли. «Теперь на Нарвском проспекте живу… — И с чуть заметной обидой добавила: — На шестом этаже».
И все-таки, узнав, что с «мамкой» беседует корреспондент, две-три давно знающие ее работницы отвлеклись от работы, подсаживаются на кирпичи рядом, слушают наш разговор, вмешиваются в него, стараясь получше, покрепче объяснить мне, что за человек их бригадирша, какой у нее характер, как держалась, что делала она, оставшись одна и посвятив себя служению осажденному городу.
Все касалось ее в этом городе, до всего было дело ей!.. Застанет ли ее обстрел на какой-либо улице, тут же начинает распоряжаться улицей по-хозяйски: одних загоняет в подвал ближайшего дома, других энергично выталкивает из остановившегося трамвая и кричит вагоновожатой: «А ты чего сидишь тут красавицей? Не украдут у тебя трамвай, иди в подворотню тоже!»
Если кого-нибудь ранит осколком, Марья Яковлевна уже тут как тут, с носилками, неведомо откуда добытыми: сандружинницы когда еще добегут сюда! А она уже покрикивает на мобилизованных ею для переноски носилок дворничих или на проходивших мимо красноармейцев. Попадется ли ей старик, волокущий саночки, тяжело нагруженные дровами, — переймет у него веревку, а самого отстранит: «Куда тебе, старому? Гляди, в поту весь, давай уж я тебе подтащу!..»
Терпеть не может Марья Яковлевна никакого беспорядка в городе, никакой бесхозяйственности. В годы блокады на всякого человека смотрела она с одной точки зрения: «А что ты делаешь для того, чтобы супостата скорей донять? Во всю ли ты силу трудишься?» И уж если увидит какую-либо девицу, что командиру глазки состроит, — ох как напустится на нее: «Другие душу свою прозакладывают, чтобы Красной Армии нашей помочь, а ты, бездельница, лежебочка, чего хочешь?» Перед всем народом высмеет!
До войны совсем не таким был характер у Марьи Яковлевны. Жила тихо, детей нянчила ласково, работала в артели по размотке ниток, думала только о себе да о своем доме. Но с тех пор, как попала на окопы под Красное Село; как грозила кулаком «мессершмитту», что, низко-низко летя, расстреливал из пулемета женщин, рывших противотанковый ров; с тех пор, как потаскала мертвых детей из темных, вымороженных квартир; с тех пор, как осталась на свете одна, изменился характер у гневной, уязвленной в самую душу женщины…
И стала она заправилой среди работниц на всяком деле, имеющем отношение к обороне города. Все прошла, что полагалось пройти ленинградкам! Ругаясь, неистовствуя, пересиливая немочь и недуги, когда тяжесть блокады сминала ее непокорную силу, она никому не позволяла предаться слабости и унынию, презрительно посмеивалась над всяким, кто, по ее суждению, начинал ныть.
Сумрачно вглядывалась в безлюдные улицы, прислушивалась к скрежету кровельного железа, раскачиваемого ветром в прогорелых насквозь домах. «Да неужто ж, сынок, тебя мы не выходим?» — говорила она, и все понимали, что это относится к самому Ленинграду, и потому прозвали ее подруги «мамкою города»… И в самом деле, все, что только зависит от крепких сил одного человека, сделала Марья Яковлевна за время блокады, чтобы выручить, вынянчить, выпестовать родной город.
И вот наконец подошло время! Проходя по заводским кварталам, Марья Яковлевна стала теперь считать каждую вновь задымившую над простреленными цехами трубу, мерить глазом каждую заделанную в стенах домов пробоину, щупать своим яловым сапогом свежий асфальт, заливший каждую круглую выбоину на исхоженной тысячу раз широкой улице Стачек. И серые прищуренные глаза «мамки города» при этом неизменно искрятся от удовольствия и добреют…
Прямо-таки с наслаждением работает нынче Марья Яковлевна на своей «собственной» баррикаде. Каждый камень, каждое бревнышко знакомы ей, напоминают ей, какая тогда была спешка! Уже и ящики с патронами были поднесены, и пулеметы только ждали, когда их подставят к новеньким амбразурам… Крепко тогда измучались, каждую вагонетку, положенную в основание баррикады, тащили с завода человек по двадцать зараз — малосильными были люди! Бригадиршей была Шура Воротова, тоже властная женщина! Жива и поныне, только работает в другом районе. А вот эти все, что ворочают сейчас ломами, — новенькие здесь; по крайней мере, Марья Яковлевна считает их новенькими, вслух, однако, не говорит им этого. Сказала, впрочем, раз Аннушке, когда та отдыхать присела не вовремя: «Да полно, ленинградка ли ты?
Может, из драпавших?» Но разразился тут скандал: Анна Афанасьевна Кузнецова оказалась тоже из повидавших виды, в сорок первом работала за Обуховой, а потом пять месяцев и девять дней лежала в больнице после тяжелой контузии…
Еле-еле помирили тогда двух распаленных работниц подруги. Марья Яковлевна позже каялась Аннушке, что сдуру такое молвила, просила обиду забыть накрепко, чтоб никогда и не вспоминать…
— Все, товарищ капитан! Поговорили хорошо, и хватит, нам работать необходимо… Аннушка, а ты, бабонька, переходи теперь на ту, последнюю точечку, вон где стеколушки в блиндаже торчат… Зачем нас послали сюда? За рельсами? А под тем блиндажом, хорошо я помню, под земелькой две хорошие лежат рельсины, сегодня же раскопать их надо… Да стеколушек не разрушь, слышь?..
Анна Афанасьевна Кузнецова, перепрыгивая с бревна на бревно, неся лом в руке, как казачью пику, перебирается к указанной ей огневой точке. Свежий апрельский ветер треплет седые волосы, выбившиеся из-под шапки-ушанки, лицо женщины сосредоточенно, взор уже мерит объем новой работы, прикидывает, с какого края подступиться к ней. За Аннушкой прыгают через извитое железо три другие женщины… Марья Яковлевна встает, сует мне крепкую, жесткую руку…
А по асфальту улицы Стачек в сторону фронта бегут и бегут чередой тяжело нагруженные военные автомашины. Путь им теперь далек. Он только начинается здесь, против Кировского завода. Еще совсем свежо в памяти то, отошедшее в вечность, время, когда этот путь из города здесь кончался, потому что сразу дальше был передний край обороны города Ленинграда…
На Дворцовой площади
22 апреля
Изменения всюду.
Вот Дворцовая площадь, по которой проходишь чуть ли не каждый день — то ли в Главный штаб, то ли в редакцию фронтовой газеты «На страже Родины», а то еще и просто прогуливаясь, любуясь ансамблем, на который, кажется, никто в мире не мог бы смотреть равнодушно.
Александрийский столп, на котором вдохновленный делами людскими ангел на днях освобожден от лесов.
Против Эрмитажа, во дворе дома № 4, где ныне военторговские ателье и магазин, — работает круглая электрическая пила. Ее звука тоже не было слышно давно; режет доски. Доски и розовые, грудой наваленные новенькие кирпичи (до сих пор везде я видел только старые — от разрушенных домов) приготовлены для заделки огромных пробоин от снарядов, попавших в этот дом. Стена между двумя пробоинами разобрана, зияет, подравнивается. Из нее выдвинулось, свисая, бревно с блоком на конце.
В Главном штабе сдаю на военный телеграф очередной материал для ТАСС.
Здесь пишу эти строки. Надо записать многое: о начальнике политотдела 8-й армии Ватолине, который убит на Северо-Западном фронте; о Михаиле Зощенко, вернувшемся, как и многие другие, из эвакуации в Ленинград; о лужских партизанках Клаве Юрьевой и Ире Игнатьевой, приезжавших на днях ко мне в гости.
Но прежде всего надо записать в дневнике о подсчете музейных ценностей, уничтоженных немцами, и о немецком плане Ленинграда с обозначением очередности обстрелов. Объекты, подлежавшие уничтожению артиллерийским огнем, обозначены тремя красками: красной, коричневой и серой. Коричневой («вторая очередь») обозначены больница Софьи Перовской, Русский музей, Радиокомитет, жилой дом писателей («надстройка») на канале Грибоедова…