— Берите выше! Я с высоты моих пятнадцати лет смотрю. Ну, а что с вашей звезды видно?
— Вам указательный палец нужен? Извольте! А кто сейчас пашет, сеет, сталь варит, новые железные дороги прокладывает, новые электростанции воздвигает? Тоже сукины сыны?
— Дом горит, а часы ходят, — язвительно улыбнулся танкист. — С этим я, пожалуй, соглашусь.
— Вы вот о чем подумайте, товарищи, — тихо сказал сидевший на полу, на свернутых одеялах, начальник депо. Он все еще не мог стоять на своих распухших ногах. — Со смерти Ленина прошло тринадцать лет, а будто столетие пролетело. Сколько сделано! Сколько побед! И не легкие были эти победы. Это, так сказать, биография страны, а ее никому не зачеркнуть.
— Это и биография людей! — крикнул танкист. — А этих людей начисто зачеркивают! Для них бульдозер уже могилы роет!
— Почему бульдозер? Какие могилы? — заволновался доктор.
— Для всех могил лопатой не нароешь! — отрубил капитан.
Было когда-то такое выражение: тихий ангел пролетел. А после слов танкиста словно мрачный ангел пролетел. Все мы долго невесело молчали. Первым нарушил молчание каперанг. До этого он не вмешивался в разговор, лишь слушал всех внимательно, с лицом спокойным и насмешливым. Такие лица бывают у людей наблюдательных и умных, слишком умных, чтобы выставлять напоказ свой ум и свою зоркость.
— Я с вами согласен, капитан, — корректно поклонился он танкисту. — Все пойдем ко дну.
— И вы веру потеряли? — с укоризной посмотрел на моряка доктор. — Значит, не надеетесь пушку свою достроить?
— Нет, не надеюсь! — мужественно ответил каперанг. — И вам советую не надеяться, что вы снова возьмете в руки хирургический нож.
— Эх, поздно я узнал, в какую сторону наши танки стрелять должны! — опять взорвался танкист.
— Злой ты, громкий, — укоризненно покачал головой печник.
— Я тихоньких и не люблю! Тихих, сам видишь, бьют и плакать не велят!
— А может, так и должно быть? — робко и печально спросил колхозник. — Как говорится — лес рубят, щепки летят.
— Думай, что говоришь, — покосился на него председатель колхоза. — Не щепки, а люди. Не классовые враги, а честные советские люди летят, которые серебра-золота дороже! С высокой трибуны, — поднял он палец к потолку, — было возвещено, что люди ценный капитал, а тут — на тебе!
Председатель развел беспомощно руки и долго стоял так. Колхозник успел за это время вздохнуть и сказать осуждающе:
— Чистый убыток державе. Нехозяйственно как-то!
— Ничего не понимаю, — глухо, с болью и стыдом сказал тоже молчавший до сих пор комиссар дивизии. — Я боюсь думать, боюсь сам с собой разговаривать. Без конца задаю себе вопрос — знает обо всем этом хозяин?
Все затихли, ожидая дальнейших слов комиссара. Теперь он не имел права молчать, теперь он должен продолжать. Но он молчал, по-прежнему опустив глаза.
Камера мерно гудела. От стола доносились голоса шахматистов. Шахматы вылепили из хлеба, урвав кусок от своих несчастных трехсот граммов.
— Мы вот так пойдем!
— А мы вот так! Шах!
— Вот это ай-яй-яй!
— Вот это ай-яй-яй! — насмешливо повторил танкист восклицание шахматиста. — Товарищ военком не может ответить на политический вопрос. Ай-яй-яй! Вы ведь в конфликте на КВЖД участвовали, чанкайшистов лупили? Поди, голосили: «Политруки, на фланги! Вперед! Ура!» А теперь, поди, караул готовы кричать? А где же ваши ордена и прочие регалии? — бесцеремонно сунул он палец в дырку на гимнастерке военкома. — Сталин дал, Сталин взял, да святится имя его?
— Да не Сталин, — тихо ответил военком. — За гражданскую мой орден.
— А сорвал Сталин! Да еще с мясом! Тут опять вопро-осик, — с тихо-яростной улыбкой протянул танкист, — да еще какой! Ну, а как думают по данному поводу наши партийные верхи? — посмотрел он на доктора, члена обкома, и на секретаря райкома. — Знает хозяин или не знает, как нас на карачки ставят?
Ох, этот проклятый вопрос! Когда он задавался — а задавался он все чаще и чаще — мы избегали смотреть друг другу в глаза.
— Говорят, он болезненно-мнительный, подозрительный и недоверчивый, — тихо, нерешительно сказал после общего молчания секретарь райкома. — Очень сложный, трудный человек.
— Пошло-поехало! Опять в психологию ударились, — устало вздохнул танкист. — Я буду цацкаться с его трудным характером, а меня здесь на карачки будут ставить? Ведь мы при социализме живем, это вы понимаете? Или у вас нет никакого ощущения времени?
Тут и я заговорил, я рассказал, как следователь добивался от меня подписи под ложными клеветническими показаниями, уверяя, что это якобы необходимо Сталину. Кончил я так:
— Сталин не знает и сотой доли того, что здесь творится. Требовать от советских людей подлости, лжи, клеветы его именем! Разве он позволил бы это? От него скрывают! Я в этом уверен.
— Ваша правда, товарищ! — радостно закивал мне печник. — В него не то, что камнем, соломинкой кинуть грешно! Я в него, как в бога, верю.
— «По правде, всех богов я ненавижу!» — тихо и медленно проговорил Пиотровский. Он стоял привалясь к стене, с закрытыми глазами.
— К месту сказали, Адриан Иванович! — улыбнулся жестко танкист.
— Не я, Эсхил[1] сказал, — по-прежнему с закрытыми глазами откликнулся Адриан Иванович.
— Нет, почему же, насчет богов, хоть небесных, хоть земных, я не против. С ними как-то тверже, — задумчиво почесывая скулу, сказал колхозник.
— С богами и боженятами земными ты, как хочешь, поступай, хоть на божницу ставь, хоть на себя вместе с крестом вешай, — проговорил с пола начальник депо, — а поглядывай почаще на народ. Вот, смотри, — широким жестом обвел он камеру. — В трех щелоках нас здесь варили, утюжили, мяли, катали, а сколько сподличало, испоганилось? Это что значит? Это значит — советская да ленинская правда в них живет!
— Были и подлецы! — раздраженно оборвал начальника депо танкист. — Летчика вспомните. Как с такими?
Военный летчик, лейтенант, на допросе не только себя погубил, но и «назвал фамилии». Сколько он своих товарищей и друзей обрек на гибель — неизвестно. А узнать о его предательстве было нетрудно: мы в обед ели баланду, а ему приносили солянки, борщи и бифштексы. «Большой дом» грубо, нагло издевался над честными, стойкими, а может быть, хотел соблазнить их тридцатью сребрениками в виде бифштексов. Но ел лейтенант свои бифштексы стоя, повернувшись лицом к стене. Он боялся наших взглядов. Он целыми днями сидел лицом к стене, понурый, обхватив голову руками. Наконец камера не вытерпела. Староста подошел к нему и сказал: «Попросились бы в другую камеру. Неужели не чувствуете? Советую в одиночку проситься. Понимаете?»
Летчик побледнел и ничего не ответил. Скоро его забрали от нас.
— А с такими, говорю, как? — повторил вопрос танкист.
— Он ответит за это. Не беспокойтесь, сполна ответит! — сказал геолог.
— Вы не то говорите. Кто за него ответит? — бросил напоследок танкист и отошел.
— И за тебя кто-то ответить должен, — прошептал геолог, глядя на отошедшего. — А кто?
В коридоре загремел отбой.
— Приятных снов, товарищи, — улыбнулся нам доктор. — И давайте, друзья, верить. Сожми себя в кулак, и, если хоть на секунду разожмешься, пропал! Верить и надеяться!
— Больше нам ничего не остается, — печально сказал геолог.
8
Камера наша непрерывно пополнялась. «Черный ворон» привозил все новых и новых людей, испуганных, растерянных, пришибленных, смутно догадывавшихся о непоправимой беде, свалившейся на их головы. Скоро в нашей камере не только лежать, сидеть будет негде, будем стоять вплотную, дыша друг другу в затылок, как в трамвае.
На новичков набрасывались с жадными расспросами. Мы были заживо погребены, мы не знали, что делается на белом свете. И нам рассказывали, что расстреляны, как изменники родины, маршал Тухачевский и командующие округами Уборевич и Якир, что всюду со страхом говорят о «сталинском наркоме» Ежове, что всюду висят плакаты, изображающие огромные жуткие «ежовые руковицы», что люди боятся друг друга, опасаются предательств, доносов, клеветы. Кто-то из нас спросил, не заметно ли, что народу в Ленинграде поубавилось, и ему ответили: этого не заметно, но в редкой семье не говорят об арестах родных, знакомых или сослуживцев; в Ленинграде появилось выражение «ловят большим неводом».