Она обожгла меня злым взглядом, но ничего не сказала и отвернулась. Не стала ни возражать, ни выказывать жалость или угрызения совести. Мария воплощала власть, и только. Было в ней и нечто еще более пугающее: слепая вера в себя и в католицизм, чего бы это ни стоило другим.
— Ваше величество, позволите ли вы мне попрощаться с мужем? — осмелилась спросить я.
После того как я навлекла на себя ее неудовольствие, решив остаться с Елизаветой, несмотря на риск для себя, королева откажет мне в моей просьбе, это было ясно — но я готова была унизиться ради возможности бросить хоть один прощальный взгляд на мужа.
— Позволю, — снова повернулась ко мне Мария. — В знак уважения к той любви, которую я сама обязана буду демонстрировать своему супругу, когда он прибудет сюда и мы с ним станем жить вместе, я позволю вам это, Кэт Эшли. — Она подняла правую руку и ткнула в меня указующим перстом. — Вы должны понять, что даже еретикам следует дать время, дабы они примирили души свои с Богом, прежде чем Он дарует им вечный покой.
Королева вышла, а я осталась в комнатке, ожидая возможности проститься на время (или навсегда — этого я знать не могла) со своим любимым Джоном. И при этом мне придется снова солгать ему, иначе он ни за что не уедет.
— Любимая! — воскликнул он и обнял меня крепко-крепко, не обращая внимания ни на оставшегося в комнате стражника, ни на открытую дверь в коридор, где стояли другие стражники.
Мне подумалось, что и сама Мария затаилась где-то неподалеку и подслушивала, надеясь, что мы скажем друг другу нечто такое, что можно будет использовать против нас.
— Ты уже знаешь? — спросила я. Мы крепко обнялись, и я прошептала ему на ухо: — Нас не только подозревают в сочувствии заговору Уайетта. Обнаружили наши книги.
— Мне их показали. Я отправляюсь в изгнание, а ты останешься здесь с Елизаветой.
Значит, ему преподнесли это так. Тогда мне не придется его обманывать: в каком-то смысле я и вправду остаюсь с Елизаветой. Ведь после того как Джон простил мне нежелание рассказать ему всю правду о моих отношениях с Томом Сеймуром, я поклялась (хотя он и не настаивал), что больше никогда не буду его обманывать.
— Да. Да… А ты наконец попадешь в свою солнечную Италию.
— Ну, без тебя она покажется мне не такой уж и солнечной. На рассвете меня отведут в порт, и кто знает, сколько мне придется пробыть вдали от тебя. Я буду передавать тебе письма через Сесила, хотя если ты будешь с принцессой при дворе — не знаю, сумеет ли он их вам доставить.
Чтобы заставить Джона уехать, они скрыли от него, что Елизавета будет заключена в Тауэр.
— На что ты будешь там жить? — спросила я.
Он слегка встряхнул меня, потом снова прижал к себе, и мы продолжили шептаться.
— Ты же знаешь, я сумею найти себе работу везде, где только есть лошади. Если потребуется, я отыщу себе покровителя — ведь многие сторонники нашего дела уже бежали за границу.
«Нашего дела». Да, теперь мы воистину превратились в мятежников, как несчастный Томас Уайетт. Нас схватили и подвергают мучениям. А я теряю людей, которых люблю больше всех на свете, и отправляюсь в темницу. Елизавета же будет страдать в Тауэре.
Мы с Джоном поцеловались и еще раз обнялись, шепча слова любви и клятвы верности. Стражникам пришлось оттаскивать нас друг от друга. Насколько я могла судить, мужа мне больше не увидеть, а если королева примется сжигать еретиков, я могу оказаться в их числе одной из первых. Черт бы побрал эту королеву за ее извращенные понятия о милости и справедливости, за безграничную власть и за ту гордыню, которую я уже наблюдала у ее отца.
Когда Джона увели, а мою дверь плотно закрыли и заперли на замок, силы покинули меня. Я больше не старалась сдерживаться, казаться сильной ради мужа, Елизаветы, даже ради себя самой. Я села в своих пышных юбках прямо на пол и рыдала до тех пор, пока не начала задыхаться.
Я чувствовала себя опустошенной, обездоленной… Я снова была маленькой девочкой, потерявшей мать. И снова перед моими глазами явилась картина казни Анны Болейн, когда ее голова отделилась от туловища, а губы еще двигались в отчаянной молитве о спасении души. Мой Джон и моя девочка — их забрали у меня. Я осталась в одиночестве, преисполненная страха не только за себя, но и за них обоих — единственных людей, которых я любила в этом жестоком мире Тюдоров.
Тюрьма Флит, Лондон,
19 марта 1554 года
Та зима выдалась на редкость морозной, хотя поначалу я обращала на это мало внимания. У меня не осталось ничего, кроме ощущения обреченности и предчувствия надвигающейся смерти. В тюрьме Флит я лежала, скорчившись под тонким старым одеялом и своим плащом, на единственной деревянной скамье. В камере был, правда, крошечный камин с решеткой для угля, однако за топливо, как и за все прочее в этой тюрьме, надо было платить. Мамино гранатовое ожерелье я спрятала за корсаж — скорее я умру от голода, чем продам или обменяю его, пусть даже на пищу. Ела я мало, надзиратель даже пригрозил заковать мои ноги в кандалы, если я буду отказываться от еды. Поэтому пришлось есть, почти не ощущая вкуса чуть теплого супа, в котором плавала голая говяжья косточка, и пить хоть немного из полагавшейся мне скромной порции.
Даже зимой здесь стояла невыносимая вонь, хотя ров, куда сбрасывали мусор и сливали нечистоты, почти весь покрылся льдом. Речушка Флит, немного южнее впадающая в Темзу, также замерзла, как сказал мне тюремщик.
И мое сердце тоже заледенело. Хуже всего было то, что я мучилась в неведении, как там путешествует Джон, хотя за него я тревожилась меньше, чем за принцессу. Я несколько раз спрашивала, отправили ли ее в Тауэр, но в ответ тюремщики лишь пожимали плечами.
Я исхудала, кожа стала высыхать и потрескалась на пальцах; я стала обкусывать ногти. Первые долгие часы пребывания в тюрьме как-то размылись в моей памяти. Волосы я не расчесывала, и они падали мне на лицо. Теперь я стала понимать, почему Елизавета сделалась больной от горя. Те два платья, которые доставили ко мне в камеру, висели на мне, словно на огородном пугале, какие ставят у нас на полях. У нас — это в Девоне, «Девоне, встречи с которым я жду, — когда же любимых я снова найду?» У нас дома, в Хэтфилде, где наша маленькая семья собиралась вокруг моей любушки, а еще лучше — в Энфилде, столь милом нашим с Джоном сердцам, ведь там мы гуляли в саду и целовались…
Я резко села на скамье. Человек, который принес мне поесть, не был тюремщиком, которого я уже знала.
— Доброго вам дня, мистрис Эшли, — вежливо поздоровался он.
Он не стал бросать поднос с едой на пол и сразу же уходить из камеры. Это был представительный мужчина, который здесь казался не на своем месте. У этого человека был мягкий, хорошо поставленный голос. Губы были рассечены шрамом, а нескольких передних зубов не хватало.
— Вы не тот, кто приходит обычно, — только и сказала я. — А… это мне?
Вместо обычного супчика он принес ножку каплуна, толстый ломоть хлеба с сыром и оловянную кружку с напитком, весьма похожим на кларет. Клянусь вратами ада (а именно так я стала мысленно называть свое узилище), этот новый стражник что-то напутал и принес то, что явно предназначалось кому-то другому. У меня в животе так громко заурчало, словно по небу, предвещая скорую бурю, прокатился гром.
— Вам, мистрис, — ответил он голосом тихим и ровным. — Кто-то заплатил за уголь для вашего камина, за воду для умывания, да еще сбор за камеру — за постельное белье, которое вам сейчас принесут.
— Но кто же это?
Мужчина пожал плечами, словно ничего не знал, но одновременно подмигнул мне. Неужели Джон так быстро нашел способ прислать мне деньги? Да и откуда он мог узнать, что я тут нахожусь? Или это Елизавета обо мне позаботилась? А может, у королевы Марии изменилось настроение?
— Мою жену зовут Сесилией, — сказал незнакомец. — Красивое имя, не так ли?