Он появился окруженный шумной толпой ребят, видимо недавно окончивших ремесленное училище. Ребята провожали его. Среди них был и этот Шура. Ребята несли вещи старичка: чемодан, запертый на висячий замок, и перину, туго стянутую ремнями. Очевидно, дедушка давно не ездил по железной дороге.
Ребята, которых было человек десять, разбежались по вагону, поднимали полки, скидывали вниз матрацы, хватали вещи растерявшихся пассажиров и забрасывали их на багажные полки, выкрикивали номера мест. Особенно шумно командовал и хлопотал Шура. Однако порядка он навести не успел. Вошел проводник и выгнал ребят из вагона.
Толкаясь и оттесняя друг друга, они столпились на перроне у закрытого окна. Позади них я увидел женщину лет пятидесяти в платке и макинтоше. Она смотрела в окно и плакала. Иногда она сердито пыталась убедить в чем-то шумливых ребят, но быстро спохватывалась и начинала плакать снова. Старичок сидел у окна, придерживал одной рукой чемодан, а другой раздраженно махал ей, чтобы уходила домой. Я предложил ему посмотреть за вещами. Он подозрительно взглянул на меня и ничего не ответил. Наконец поезд тронулся.
В правое окно виднелся экскаватор, копающий котлован, и люди возле него; в левое — заводские корпуса, окруженные лесами, и возле них тоже люди, люди.
— Двутавры кладут; вон сколько народу, — проговорил старичок, ни к кому, впрочем, не обращаясь.
Он сидел, уставившись в окно и подперев кулачком подбородок так, что белая бородка его топорщилась. Судя по его пальцам, он работал металлистом. Моя догадка подтверждалась и тем, что, лазая в карман брюк за папиросами, старичок делал такое движение, словно поднимал край длинной, ниже колен, блузы, хотя на нем был надет узкий пиджак.
Я попробовал заговорить с ним. Он делал вид, что не слышит, или отвечал с явной неохотой. Я предложил ему свою нижнюю полку. Он согласился, не поблагодарив. Потеряв всякую надежду на знакомство, я пошел в соседний отсек играть в домино и рано улегся спать.
Проснулся я ночью. В вагоне было темно, и, лежа на верхней полке, я едва различал фигуру старичка. Облокотившись о столик, он неподвижно сидел в углу и по-прежнему упрямо смотрел в окно, хотя ничего не мог видеть в кромешной тьме ночи. Поезд замедлил ход, за окном проплыл электрический фонарь, через все купе словно перевернулась большая яркая страница, и на секунду стало видно грустное лицо старичка. А потом опять потемнело, колеса затараторили чаще, и огни за окном исчезли.
— Вы куда едете? — тихо спросил я.
— В отпуск, — ответил он, не поворачивая головы. — Путевку дали.
— В дом отдыха?
— В дом отдыха. Цихис-дзири какой-то…
— Вот как! Я тоже буду в Цихис-дзири!
На это старичок ничего не ответил: «Цихис-дзири так Цихис-дзири. Много там будет полуношников, вроде тебя, в этом Цихис-дзири», — так и читал я в его сгорбленной фигуре.
Чем больше я смотрел на его ноги, обутые в ботинки и калоши, на петельку вешалки, смешно торчащую из-за ворота его пиджака, — тем больше одиноким казался мне этот отправившийся в дальний путь человек. Я решил не навязываться и отвернулся.
— Не пожар ли? — через несколько минут беспокойно спросил старичок.
Я посмотрел в окно. У горизонта виднелось широкое алое зарево. Чем ближе мы подъезжали, тем шире разливалось оно в черном беспросветном небе.
— Ай-яй-яй, неужели пожар! — снова сказал старичок.
Поезд подходил к станции.
На фоне зарева выделялись столбы переходного мостика, здание депо, водокачка. Однако никакого беспокойства не чувствовалось. Сцепщик с фонарем спокойно прошел между путями, где-то постукивали молотком по скатам колес…
— Чего же это они… — сказал старичок и попытался открыть окно.
Я соскочил с полки и помог ему.
В стороне от железной дороги возвышались клепаные металлические башни. По башням тянулись длинные стальные трубы, балконы, лестницы. Надо всем этим сооружением колыхалось пламя, такое тугое и плотное, что ветер не мог прорвать в нем ни одной дыры. Оно изгибалось, собиралось складками, как знамя, и только верхний край его курчавился под ветром. Далеко вокруг все было освещено алым светом: виднелась насыпь, поросшая бронзовой травой, и полоски рельс — словно раскаленные. По насыпи шагали два розовых человека в распахнутых брезентовых куртках. Над башнями, над насыпью, над пламенем неподвижно висел розовый дым. Это был металлургический завод.
— Вон что! Плавку дают, — сказал старичок одобрительно.
И тут мы разговорились.
Старичка звали Иваном Афанасьевичем, работал он на одном из самых больших заводов Ленинграда разметчиком, работал почти пятьдесят лет. Я собирался уже спросить Ивана Афанасьевича о причине его плохого настроения, но он, словно вспомнив что-то, снова замкнулся и замолчал. Однако во взгляде его уже не было прежней недоброжелательности.
На другой день вечером мы проезжали Донбасс. Кое-где по пути валялись куски угля, сверкавшие жирным блеском. Трава на откосах, выемках и листья снегозащитных акаций были чумазыми от угольной пыли. На широких равнинах виднелись поселки, состоящие из аккуратных стандартных домиков, терриконы, похожие на египетские пирамиды, красные звезды на вышках шахт, перевыполнивших нормы. По широкой дороге — грейдеру — шли шахтеры, окончившие смену, в черных, словно кожаных, спецовках. У некоторых из них на фуражках блестели электрические фонарики.
Ивану Афанасьевичу что-то попало в глаз. Наша спутница украинка вызвалась помочь ему. Зажав седую голову Ивана Афанасьевича у себя подмышкой, она нацелилась уголком носового платка и закричала: «А ну, гляньте на меня!.. А ну, гляньте в ноги!.. Да не пугайтесь, не закрывайте вы очи, осподи боже ж мой! Как дите малое!.. Та не пугайтесь, — все… Ось, гляньте, яка кроха…»
Иван Афанасьевич, всклокоченный и помятый, снова уселся на свое место.
— Гляньте-ка, уже Туголовская балка, — сказала женщина. — Вот она, родимая. Скоро мне вставать.
Она высунулась в окно и замерла, глядя на теплое заходящее солнце, на хаты, окруженные тополями и вербами, на беленые маленькие печки, стоящие во дворах на курьих ножках, на тесный строй яркожелтых подсолнухов, все как один повернувшихся лицом к солнцу, на бледнолиловые метелки кукурузы…
Село, протянувшееся на десяток километров, наконец кончилось, и открылась бескрайная, до самого солнца, золотистая пожня. По пожне цепочкой ходили ребята.
— Колоски ищут, — заговорила женщина. — Здесь жнейкой убирали, а вон там — комбайном. В Ленинград ехала — жито зеленое было, а сейчас — все чисто. Хорошо, а?
— Хорошо, — сказал Иван Афанасьевич.
— А вон там, гляньте, за ветряком, тоже комбайн убирал. Только этот механик похуже того: молодой. Вон они — кривули какие.
— Кривули, — сказал Иван Афанасьевич.
— Что это у вас на душе моторошно… или горе какое? — спросила вдруг женщина, посмотрев на него в упор.
— Какое там у меня может быть горе…
— Да что там. Я вижу… Вы не глядите, что женщина простая. Бывает, расскажешь — и легче станет.
И она пошла увязывать вещи.
Иван Афанасьевич долго косился в ее сторону, но молчал, и только в ту минуту, когда она стала прощаться, виновато улыбнулся и проговорил:
— А у нас на заводе статор для днепровской плотины делают. — Видно было, что он сам стыдится своего упрямого молчания.
— А какой такой статор? — спросила женщина и, не дожидаясь ответа, пошла к выходу.
На следующий день я проснулся рано, но Иван Афанасьевич уже сидел на своем месте, опершись о столик.
За окном виднелось Азовское море. В полукилометре от берега, по колено в воде, неподвижно стояли задумчивые коровы. А совсем далеко белели сотни парусов мелких рыбачьих лодок.
— Рыбку ловят, — сказал мне Иван Афанасьевич. — Сколько на всякие дела людей надо! А вода-то мутная, словно прачки белье полоскали…
Иван Афанасьевич внезапно встрепенулся, хитро прищурился и спросил:
— А ну-ка: мужик в три пуда ерша выудил — так может быть?