— Вы все про землю да про удобрения. Надо иногда отвлекаться от служебных дел. Пошли бы потанцовали.
— Не умею я танцовать. До войны, мальчишкой, стыдно было учиться, в войну — некогда, а теперь поздно, пожалуй.
— Что вы, поздно! Вам лет, вероятно, не больше тридцати.
— Двадцать пять. Я с двадцать второго года.
— Ну вот, видите. Совсем молодой, а какой-то вы, как вам сказать, необщительный… гордый. С девушками не разговариваете…
— Да, нескладный я с девчатами, сам не знаю, почему. Какая тут гордость! Бывает — самого зло берет. Другие ребята шутят, смеются, а я и сказать ничего не умею. Не знаю, чего сказать, особенно, если девка хорошая, — язык отнимается.
— Странный вы. И со мной отнимается?
— Нет, с вами легко могу говорить. А, видно, девчата меня боятся. Вот недавно — только не скажите никому — пришло мне письмо с какими-то куплетами. Складно написано, как в книжке. А подпись «ваша соседка». Кто-нибудь из наших девчат написал. А кто — не знаю. Хорошо написано и куплеты хорошие.
— Еще бы — не хорошие. Там были цитаты из Блока…
— А кто ж его знал, что это из Блока…
Дальше я не расслышала, потому что стали выгонять ребятишек, ребятишки бросались под скамьи, под ноги. Поднялся шум. Ребят кое-как выгнали и поставили в дверях Лешу с лозиной. Когда немного угомонились, я снова услышала:
— А как я мог догадаться?..
— Нужно было догадаться…
— А как я мог…
И оба голоса были такие, словно говорившие провинились друг перед другом. И мне стало понятно, почему Лелька, ветеринарша, носит клетчатый платок в будние дни.
Я подумала, что надо бы уходить, но я все сидела, держала чужие перчатки и смеялась, когда и все смеялись.
Гриша заиграл цыганочку. Леша одернул гимнастерку, оправил волосы, выпрямился, словно вырос на вершок, раскинул руки, щелкнул пальцами и пошел по кругу вдоль скамей быстрым, мелким шагом, и те, кто стоял на пути, шарахнулись к стенам, а те, кто сидел, стали подбирать ноги. Леша обошел круг, чуть выстукивая каблуками об пол, потом снова раскинул руки, присел, подпрыгнул и так пошел дробить по полу, что язычки во всех лампах враз, как по команде, начали подскакивать.
— Тише ты, шальной, — зашумела крестная, — тише! Не прыгай, окаянный, подполью прошибешь! И так вся подполья гнилая!
Но Лешу уже было не удержать, и гармонист, подавшись грудью на баян, не мог удержаться, и никто не слушал крестную. Дядя Иван выглянул из-за перегородки.
— Вона, вона, что делает! — всплескивала руками крестная. — Хватит тебе!.. Всех сейчас разгоню, когда так…
Ребята хлопали в ладоши под музыку, и белые Гришины пальцы перескакивали по ладам, и только молодухи, стоявшие в дверях, запахнув в пальто грудных ребятишек, серьезно смотрели на Лешу.
Леша плясал долго, и мне стало скучно.
Наконец он повернулся последний раз, сел на одну ногу, другую выбросил вперед и застыл. Все засмеялись и захлопали в ладоши. Крестная ухмыльнулась в платок. Только молодухи и младенцы одинаково серьезно смотрели на него, словно он делал доклад.
— Знаете, где я живу? Так придете? — услышала я разговор на крыльце.
— В восемь часов, как из пушки.
Я напомнила своим девчатам, чтобы они в четыре часа утра были в поле, попросила Тамарку передать Василию Карповичу перчатки и пошла домой.
Мутная, без одной звездочки ночь лежит над деревней, и слышно, как жалобно пересвистывается ветер в голых кустах в нашем палисаднике, как мама, шаркая ногами по темным сеням, ворча, идет отмыкать и как в доме крестной Гриша снова начинает играть козулю, и ребята шумят и смеются, словно делать им больше нечего.
Когда мы вышли на работу, было еще темно. На руку мне дохнула лошадь — это Леша подъехал с зерном. Паша включила фару. Выпуклый глаз мерина зажегся, как электрический. Попавший в неживой свет фары Савельич казался белым, словно обсыпанный мукой, и тень от него стояла в воздухе, в редком тумане.
Еще до света дело у нас пошло ходко. Трактор сразу завелся. Одна за другой подходили подводы. Девчата засыпали зерно в сеялку, и Савельич, любивший покурить, на этот раз не отставал от Тамарки. Когда рассвело, было засеяно гектара полтора.
— Пускай придет, поглядит, — ухмылялся Савельич, косолапо бегая с ведром от телеги к сеялке, — пускай полюбуется, как мы дело делаем. Вы только меня слушайте.
Председатель пришел часов в шесть утра, когда на небе были и месяц и солнце.
— Погляди, погляди, — хитро прищурился Савельич, — может, какие указания будут, товарищ председатель?
Василий Карпович смолчал и стал смотреть вслед трактору. Сеялка ровно плыла вдоль бурых комьев земли, изредка взблескивал обод большого колеса, и грачи прыгали сзади как-то наискосок, словно их сносило ветром. Мы поворотили и снова поравнялись с Василием Карповичем.
— Ну, как? — бахвалился Савельич. — Что же ничего не скажете?
— Плохо, — сказал председатель.
— Как то есть плохо? — Савельич растерялся.
— Плохо вы расстановились. Лешка на фронте один «максимку» таскал, а у вас бабью работу делает.. На лошадке катается. А девчата маются. Поэтому и сеялка под погрузкой минут по десять стоит.
Василий Карпович велел посадить Тамарку и Савельича на лошадей, а ребят поставить на загрузку.
Савельич обиделся.
— Не пойду, — сказал он, — что я, неспособный…
— Иди, отец. Тебе же легче.
— Сказано, не пойду — значит, не пойду. Ты, Васька, чем тут мешаться, шел бы в правление бумаги писать.
— Не спорь, отец. Выбрал председателем — слушайся.
— Председатель! Я тебя выбирал, да я же тебя и слушаться! Я тебе покажу — председатель! Ты мне сын, а не председатель.
— Сын-то сын, а если не пойдешь — с работы сниму.
— Чего?
— С работы сниму.
— Ты?.. Меня?.. — Савельич задохнулся. — С работы снимешь? Да ты кому это говоришь?
— Ну, чего, ребята, стали? — сказал Василий Карпович. — Работайте. Здесь дело семейное…
— А, так ты вона как. Погоди… — Савельич индюком прошел вокруг него, потом махнул рукой и сказал:
— Ладно, разоряй работу!
А мы снова начали сеять. Леша надумал загружать не ведрами, а мешками, потом приноровился загружать на ходу, и его друг, напарник, едва поспевал за ним.
Дело подалось ходко, но лучше от этого не получилось. Загрузка пошла до того быстро, что подводы не поспевали подвозить зерно. И Тамарка жаловалась, что погрузка у амбаров идет туго, девчатам трудно ворочать тяжелые мешки. В общем, трактор снова стал останавливаться, ждать подвод, и вышло еще хуже, чем было.
Так прошел час. Кое-где в голубом небе повисли тонкие облака, и сквозь одно из них просвечивало солнце. На дальнем холме показался длинный, как шест, дядя Иван.
— Глядит, — хмуро сказала Паша, — глядит, не больше ли его сделали.
Дядя Иван постоял и ушел, словно вдавился в землю. А у нас в это время как раз стоял натик, и я рассердилась и на лошадей, и на Пашу, и на Василия Карповича. А тут еще Савельич усмехается, сидя на железной бочке.
— Может, мы с торфа одну подводу снимем? — предложил Леша.
— О тех подводах думать забудь, — сказал Василий Карпович. — По торфу тоже план завалили. Где Семен?
— Не иначе, опять под газиком лежит.
— Как я с армии приехал, он тоже под газиком лежал. Сейчас я его подниму.
— Ничего, наверное, не выйдет! Где же этому драндулету да по такой шоссе проехать! Два дня назад куру наша шоссе не держала.
— Два дня не держала, а сегодня сдержит.
— Говорят, — не знаю — правда, не знаю, — нет, — эту нашу шоссе еще Потемкин для Екатерины строил. Гнилая шоссе…
— Доедет. Забыл, как на третьем Украинском ездили?
— Ну, доедет, — согласился Леша. — Сходи. Только у него аккумулятора нет.
Но Василий Карпович, подавшись вперед, уже шагал в деревню, и я смотрела, как распахиваются на обе стороны полы его шинели, и мне почему-то подумалось, что газик все-таки проедет, хотя и дорога не просохла и нехватает аккумулятора. И, правда, не успели мы закончить второго гона, как полуторка, до краев груженная мешками, въехала на пригорок и Василий Карпович, весь в грязи, выскочил из кабинки.