2
После фоль-журне[42] у цесаревича шёл в Зимнем дворце лучший придворный бал. Сверх дипломатического корпуса, всей «maison militaire», генералов гвардии, министров съезжались первые и вторые чины двора, члены Государственного Совета, статс-секретари, первоприсутствующие сенаторы департаментов и общих собраний. Съезжались тысячи белоснежных плеч и рук. Горностаи, соболя, шиншиля; сколько хлопот француженкам-портнихам, сколько французами-парикмахерами пожжено в завивке волос.
Шестериками с форейторами едут Санкт-Петербургом от французов-портных штатские и военные; заботы с подбоем, прибором, примерки, брани, благодарности. Всё для февральской ночи высочайшего бала в роскоши Большого Фельдмаршальского зала Зимнего дворца на Неве.
Плывут в зимнем вечере звёзды, лысины, перстни, плечи, причёски, бакенбарды, ленты через плечо; едут огни карет, бьют бичи; скачут тройки в ковровых белых санях с бархатом отлёта крыльев. Укутались в уфимские платки, заснежились от российской пурги щеголихи, страшно отморозить щёчку. Стоя в престранных позах, чтоб не смять мундиров, едут в каретах пажи.
Созвездием люстр горит Большой Фельдмаршальский зал, отдавая блеск в янтарь паркета. Куранты играют девять, их не расслышать за вальсом; несётся французский говор; шумом, музыкой, оживлением наполнен не только зал, Помпеева галерея, Арапская комната, даже в ротонде — везде пляшут. Генерал Эссен с великими княжнами уже ходил польку.
В девять громко распахнулись парадные двери; присели глубоком реверансе дамы, склонились мужчины: император, обер-церемониймейстер граф Воронцов, вице-канцлер граф Нессельроде, шеф жандармов граф Орлов, министр двора князь Волконский, военный министр князь Чернышёв. Но волнение в качающемся общегенеральском мундире императора; лицо тёмно. Быстро, тяжело идёт на середину Николай, и не голос, а крик:
— Sellez vos chevaux, messieurs! La Republique est proclamee en France![43]
В белой перчатке — телеграфная депеша. Николай повернулся к близстоящему, побледневшему князю Меншикову:
— Voila done une comedie jouee et finie et le coquin a bas![44]
Николай махнул музыкантам. С полутакта, как остановились, повели трубачи вальс. Но стучащими шагами, кивнув стоявшим блестящей кучкой князю Волконскому, князю Чернышёву, графу Орлову, графу Нессельроде, император вышел, разъярённый, бормоча про себя что-то гневное.
В бальном зале образовались кружки; толковали о случившемся; смущённо и одиноко в стороне стоял французский поверенный в делах Мерсье де Лостанд.
— Quel affreux malheur![45] — сказал кто-то возле него.
— Високосный год взял-таки своё! — громко проговорил нетанцующий, дородный дивизионный генерал Дохтуров, прозванный императором за толщину «моё пузо».
3
По Иорданской лестнице вниз в кабинет спускался Николай; столбенели, замирали кавалергарды: очень гневен шаг; торопясь, сзади спешил кудрявый военный министр князь Чернышёв. Дверь распахнулась под ударом руки, осталась открытой. Чернышёв вошёл и прикрыл дверь.
До кабинета долетали звуки польки и менуэта. Императрица, растерянная, ходила в аванзале с Салтыковой; Салтыкова успокаивала.
Дверь кабинета растворилась только через час. Князь Чернышёв вышел взволнованный; поднимался по лестнице, опустив голову; караул глазами провожал крепко сшитую фигуру министра.
У входа в танцевальный зал, заложив за спину руки, прохаживался опоздавший фельдмаршал князь Паскевич. Увидав Чернышёва, пошёл навстречу, спускаясь по ступеням. Взяв за локоть министра, фельдмаршал сказал тихо:
— Что, ваше сиятельство?
— Поспорил с государем, — проговорил Чернышёв, не глядя на Паскевича; они поднимались, блестя лентами и звёздами.
— Хочет воевать, — сказал Чернышёв.
— С кем?
— С французами, что прогнали короля.
— Но Его Величество не жаловал короля.
— Вот, подите, говорит, через месяц поставит на Рейн триста тысяч войска. Я заметил, что войска у нас столько не найдётся, чтоб на Рейн отделить триста тысяч, да и денег нет.
— Что ж государь?
— Как же, говорит, Александр вёл такие большие войны, находились деньги? Государь запамятовал, — взволнованно проговорил Чернышёв, — что тогда вели войну на чужие деньги, Англия осыпала субсидиями, а теперь попробуйте, попросите, дадут грош? Да и кому командовать армиями? — нарочито проговорил Чернышёв.
Паскевич искоса взглянул на министра.
— Убедили государя?
— Нет, государь крепок, стоит на своём.
Никто не смел войти в кабинет; кабинет полутёмен; горели две свечи. Николай ходил по кабинету в бешенстве; было трудно думать в этом бешенстве. Четверть двенадцатого остановился у амбразуры окна: «Если анархия перебросится на Германию, двину!» — пробормотал, и дверь распахнулась под ударом его руки. Николай стремительно вышел.
4
В Париж, в город великих революций, Бакунин вошёл через Клиши[46], пешком, на третий день республики. Бульвары залиты толпами вооружённых синеблузников, в красных шапках, опоясанных красными кушаками, на шляпах кокарды, всё красно; шумят толпы, поют, у многих перевязаны руки, головы, эти раны счастливей сейчас всех наград. На бульваре Батиньоль Бакунин остановился с глазами, полными слёз. Какая же красота! Это Париж, светоч-город, да он сейчас ещё прекраснее, превращённый в дикий Кавказ! Как горы, досягающие крыш взгромождённые баррикады; меж камней, сломанной мебели, поваленных карет, как лезгины в ущельях, толпятся работники, почерневшие от пороха, в живописных блузах, вооружённые до зубов. На рю де Риволи увидал Бакунин боязливо из окна выглядывающего лавочника с толстым, поглупевшим от ужаса лицом. Ни карет с гербами и лакеями, ни дам с левретками на ремешках, ни знаменитых фланёров; исчезли львы с тросточками, лорнетами. На место их навстречу Бакунину по Елисейским полям новыми потоками текут торжествующие толпы работников, плывут красные знамёна в упоении победой. «Vive la Republique!»[47] Вширь раздались парижские улицы, раскачались, размахнулись площади, вздрогнули набережные; заиграл грубой игрой, ожил город; и громадный парижский рот орёт на весь Париж «Марсельезу»! На площади Согласия Бакунин стоял поражённый, не чувствуя себя от радости, от счастья. Исполнение мечты, начало безграничной свободы, потоп старого мира. Вот они, среди безграничного раздолья разрушения, эти радостные, как дети, толпы. Они любезны, остроумны, скромны, человеколюбивы, упади сейчас с крыши этого казённого зданья котёнок, и ему на помощь бросится вся эта дикая, вооружённая толпа.
Без шляпы, с вьющимися по ветру волосами до плеч, грязный от долгой ходьбы, широко шагающий, с чемоданом в руке, Бакунин продирался сквозь толпы блузников к мосту Согласия. Улыбка ли, необыкновенность ли нефранцузского вида, но ему машут ружьями работники, кричат:
— Camerade! Camerade! Vive la Republique! Vive la Revolution![48]
У Тюильри пёстрая толпа солдат, работников, женщин, каких знает только революционный Париж, строгих, «орлеанских дев революции», бедно одетых, смуглых, с красными бантами на груди. Держась за шею каменной фигуры, кричит вооружённый старик, вея бородой. Это — пламень революции, выпускаемый лёгкими, языком, челюстями — в воздух. И толпа ловит этот пламень:
— Vive la Revolution! Vive la Republique! Mort! Mort![49]
Бакунин стоял очарованный; самому броситься, взлететь, произнести родным людям, созданным для нового человеческого счастья безграничной свободы, речь! О том, что они даже не подозревают, как велики, значительны дни и как, чтоб бережно сохранить счастье свободы и революции, надо, забыв всё, броситься на взрыв земли, на подъём всемогущего, всесмывающего, всемирного пожара. Маша красными шапками, шляпами, каскетками, заволновалась толпа. Навстречу, от Лувра, выезжала кавалькада. На тонком вороном жеребце, впереди всех, Бакунин сразу узнал Марка Коссидьера[50], заговорщика, бойца, революционного префекта полиции, того, кто так восхищался письмом Бакунина к царю и речью его на польском банкете. Коссидьер, большой, ширококостый, с сухим лицом, чёрной эспаньолкой, как и вся кавалькада новой коссидьеровой гвардии, — в синей блузе, красной шапке, красном поясе, с заткнутым за пояс пистолетом. На жеребце Коссидьер сидел плохо, с развороченными носками и шенкелями; и возбуждённый криками толпы конь встряхивал Коссидьером, как привязанным мешком.