Муку, которую решено было отправить в город, с болью и кровью оторвали от себя… Двое членов исполкома, певшие явно с эсеровского голоса, яростно выступили против. «Это что же? — кричали они. — Отправим, а самим подыхать? Где такое видано?»
Напрасно Петров тряс перед ними разнарядкой губпродкомиссара, напрасно говорил, что еще ни одним пудом волость не отчиталась перед городом по разнарядке. «А почему мы им, а не они нам? — кричали несогласные. — Они-то нам что дают?»
Тогда военком Николай Медведев, дергаясь лицом, вынул маузер, сунул под нос самому крикливому.
— Что ты, что ты? — опешил тот.
— К стенке поставлю, — пообещал военком. — Пристрелю.
— Вот так мы и решаем политические разногласия, — сказал тот, кто был потише и от кого маузер был подальше. — Далеко пойдете, граждане большевики. Нас маузером пристращать легше всего, а народ? Народ не пристращаешь. Отправим муку — народ свою власть не поймет.
— Втолкуем, — сказал Петров. — Николай, спрячь ты свою пушку… Втолкуем народу, что мы не отдельная Каралатская волостная республика и что декрет о продовольственной диктатуре нас строго касается.
— Декрет тоже надо с умом исполнять, а не так — чтоб последнюю нитку с себя. Наши коммунары и до весны не дотянут — слягут.
— Ах, мать твою! — взъярился Вержбицкий (он тоже был членом волисполкома). — Это с каких же пор коммунары стали твоими? А кто против коммуны глотку драл? Не ты ли? Товарищ Петров! Андрюха! Ты запрети ему в коммуну шастать. Он туды зачастил, подколодную агитацию ведет, гад ползучий!
— Не ты меня избирал и не Петров. Меня народ избирал!
Иван сидел в сторонке, слушал, постигая мирную жизнь… Еще вчера он думал: много тратят слов его товарищи, не изошли бы паром. Но н-нет… Здесь слово — тоже оружие, да еще какое! Кинут свое поганое слово эти двое в голодную массу людей — и масса вспыхнет, отзовется и сметет свой же волисполком с лица земли. Как же! Не кто-нибудь, а своя власть, и не у кого-нибудь, а от голодных, нищих людей последний кусок хлеба отбирает. Город далеко, выползавших из степей тифозных красноармейцев каралатцы не видели, а здесь дети мрут на глазах… Иван скользнул взглядом по лицам остальных членов волисполкома и прочел сомнение и неуверенность в их лицах. Лишь дядька был бодр и безогляден. Но дядьке что — он бобыль…
— Позвольте спросить, товарищи? — подал Иван голос из своего угла.
— Я уж думал, ты язык проглотил, — сказал Петров.
— Мой вопрос такой, что задать его я не могу в присутствии этих двух…
— Выйдите на минутку, — сказал им Петров. — Мы тут своей фракцией побеседуем.
— В случае заварухи, — сказал Иван, когда они вышли, — все ж таки сколько мы своих людей можем поставить под ружье?
— С полсотни, — ответил военком.
— А кулацкий Каралат?
— Человек двести-триста, — сказал Петров. — А ты еще меня отбрил, Ваня, когда я насчет меньшинства говорил. Теперь сам видишь… Нас, конечно, полсела поддержит, но как поддержит? Сидя по запечьям, охами и ахами.
— Вот! И вы, мои дорогие товарищи, все ж не убоялись, начали кровососов трясти. Почему не убоялись? Потому что позади нас город, а в нем — наша, пролетарская власть. Покуда она наша — здесь ни одна тварь голову не поднимет явно. Щипать из-за угла будут, это ясно. А падет наша власть в городе — нам здесь и минуты не продержаться, в клочья разнесут. И нам ли сомневаться, помогать или не помогать городу? Помогать, последнюю нитку отдать!
— Верно! — сказал Петров. — Дюже правильное у тебя слово, Ваня.
— Дядька! — повернулся Иван к Вержбицкому. — Ты что же это, а? В коммуне, оказывается, вражеская агитация на полном ходу, а ты молчал? И ты, товарищ Медведев… Маузером трясешь… Оружие не игрушечка, обнажил — стреляй!
— Эка! — сказал Петров. — Охолони, Ваня, маненько…
— Я к тому, что вы должны постановить: за вражескую агитацию — под суд и к стенке. Вы власть или не власть?
Позвали крикунов, постановили… Все это было вчера вечером. А нынче, чтобы не дать опомниться кулацкому Каралату, Иван хотел сразу же повести свою экспроприационную комиссию к Левантовскому. Но Петров нарушил его планы.
— Ваня, — сказал он, едва Елдышев переступил порог его кабинета, — муку надо сегодня же отвезти. От греха подальше… Тебе все равно ехать в город — вот и отвезешь. Сдашь прямо в губпродком.
— А Левантовский? Слушай, им после попа роздыху давать никак нельзя. Смять их надо, ошеломить. На город надейся, сам не плошай. Не ровен час — и снюхаются.
— Ты меня глазами-то не жги! — рассерчал Петров. — Манеру взял! Я тебе в отцы гожуся… К Левантовскому сам пойду. Мы и без твоих глаз понимаем: отступать теперя некуда, попа нам все равно не простят. Для того я, — Петров улыбнулся с хитрецой, — и отправил тебя к нему первому. Чтобы, значит, в нашем брате, у кого остатняя рабья душонка, — тут опять усмешечка скривила его губы, — мыслюха какая опасливая уж боле не ворошилась. Понял?
— Вот это я люблю, дядь Андрей, — от души сказал Елдышев. — Тут я до конца с тобой.
— То-то же! — довольно заулыбался предволисполкома. — И мы не лыком шиты. Соображаем, что к чему!
7
В сырой, загаженной плевками и окурками комнате сидел за столом управляющий складским хозяйством губпродкома и ужинал всухомятку куском хлеба и брюшком испеченной в золе соленой воблы. Но не то было удивительно, что он ужинал, а то было удивительно, как ужинал. Невозмутимо он ужинал… Комната была забита матросней, солдатами, неопределенного вида штатскими — каждый тянул к нему мандат, с мандатом — требование на отпуск продовольствия для своей части, госпиталя, учреждения… Иные вместо мандатов вытянули браунинги, наганы и маузеры, стучали рукоятками по столу, тыкали дулами в ужинавшего. Он устало отмахивал их от себя, как надоевших мух, и продолжал жевать. В комнате висел сизый махорочный дым, хриплый гомон и мат.
Иван Елдышев продрался поближе к столу, посмотрел и отошел в сторону, не понимая, что тут происходит. Тут же его придавил к стене могучим плечом солдат.
— Видал? — захрипел он возбужденно. — Видал, браток? Склады закрыл, с утра нас тут гноит, а сам жрет, контра!
— С самого утра и жрет? — спросил Иван спокойно.
— Н-ну как… Н-ну не знаю, — малость опешил солдат, но тут же и выправился в своем праведном гневе. — Сам видишь — жрет! А у меня в госпитале двести тифозных. С чем к ним вернусь? С пустыми руками, браток, возвращаться мне к ним никак нельзя. Я так сделаю, браток: пулю приму. Но до своей пули этой интеллигентной вше, — он ткнул «смит-и-вессоном» в сторону ужинавшего, — две не пожалею, в каждое его стеклышко всажу.
— Ну и дурак, — сказал Иван устало.
— Што-о?
— Дурак, говорю, будешь. Тебе какой паек положен?
— Фунт хлеба и соленая вобла.
— Съел?
— Для меня это еда ли? — спросил солдат грустно. — Понюхал!
— Вот и он тоже — понюхал, — Иван кивнул на управляющего, который бережно собирал с расстеленной газеты хлебные крошки. Солдат несколько мгновений хлопал на него гноящимися глазами, отвалился от Ивана к стене и стал клясть мировую буржуазию в бога, в крест и в маузер.
Управляющий, отправив собранные крошки в рот, прилежно пожевал, поправил пенсне и в последний раз отмахнул от себя плавающие пистолетные дула. Затем вытащил из пальто браунинг и выстрелил в потолок.
Стало тихо.
Он прижал ладонь к горлу и зашелестел сорванным голосом, обращаясь к Ивану:
— Товарищ, вы почему мне не грозите оружием?
— Нездешний, — коротко ответил Иван. — Не привык. Продовольствие привез.
Стало совсем тихо. С потолка на стол оглушающе шлепнулся кусок штукатурки.
— Откуда? Сколько? — шелестел управляющий, напрягая горло.
Иван ответил. Он привез двести пудов муки, три бычьих туши, четырнадцать бараньих тушек и пуд топленого масла, которое вчера изъял у попа.
Управляющий тут же распределил муку по трем пекарням, приказав начать выпечку в ночь. Мясо и масло отдал госпиталям. Но всем не хватило. Опять перед ним заплавали пистолетные дула. А он глядел сквозь пенсне на Ивана и улыбался печально, подрагивая старорежимной бородкой клинышком. «А ведь убьют его», — подумал Иван. Кое-как он утихомирил недовольных, вытурил их из комнаты под предлогом, что ему надо обговорить кое-какие дела с товарищем наедине. Закрыв за ними дверь, сказал: