И вспомнил о нем уже вечером, когда подходил к дому. «Уезжаю», — удивился, словно не веря себе. «Уезжаем», — поправился он и заторопился к калитке, чтобы скорее увидеть Таню: как она там, не раздумала ли? Торопясь он все же цепкими чужими глазами покупателя (дом-то придется продать!) охватил фасад и крышу, остался доволен: хоть и не ново все, но добротно. На трубе, правда, не хватало верхнего облицовочного кирпича, это непорядок, надо сегодня же поставить. А что это у нас с печкой, думал он, прикрывая калитку, почему она горела? Память тут же подсунула слова Тани: «Чистить ее надо, Миша». Он кинул щеколду в паз… «А с какой стати чистить? Я же прочистил дымоход весной, сразу же, как кончили топить». Он затоптался на месте, недоумевая. А память уже подсказывала страшные подробности рассказа Ивана Бурцева, причем эти подробности неведомым образом связывались теперь с его домом, с Таней, и память же отбросила его назад, к тому мгновению, когда после рыбалки он открыл дверь горницы, увидел свежевыкрашенные полы, учуял слабый запах, которым никак не могла пахнуть масляная краска. И почему Таня сама выкрасила полы, ведь это же всегда делал он? «Да что за напасть такая, — сказал себе Михаил, — ты только подумай, в чем ты подозреваешь жену!» Не желая думать и все-таки думая об этом и казнясь, он кружил и кружил по двору — искал какие-то чужие следы, а какие и что именно он ищет, не смог бы ответить, если бы его и спросили. Во дворе, в сарае, в закутке, в котором стоял его верстак и лежали в ящике инструменты, все было так, как он оставил в пятницу утром. Михаил вздохнул облегченно… И вдруг заметил, что нет второго, маленького топора.
— Миш, пришел?
Она стояла сзади, голос ее был чист и ясен, и у него отлегло. Он сидел на корточках перед ящиком с инструментами, спиной к ней, надо было бы подняться, ответить, но он не мог этого сделать: ему замкнуло горло. Наконец собрался с силами и сказал как можно небрежнее:
— Топор ищу. Надо бы его на новое топорище насадить.
— А я уже побеспокоилась, — сказала она. — В субботу ходил по дворам старичок, кликал — я и отдала. Обещал найти дубовое топорище. Такое век прослужит. Нам в лесу топоры понадобятся.
Он верил не столько ее словам, сколько голосу, спокойному лицу и улыбке. Мысленно виноватясь, подошел, приобнял легонько, спросил:
— Ну как ты тут? Не раздумала?
— Чего ж раздумывать? Решили… Раньше бы надо было, Миша, додуматься-то.
Прикоснувшись к ней, Михаил совсем успокоился и даже посмеялся над своими страхами. Они казались ему нелепыми и до того стыдными, что он и под пытками бы не признался в них Тане. Звякнула щеколда — и уже бежал к нему Колька, и, поймав его на руки, он подумал: сын-то ведь был дома, возможно ли при нем?.. Кем же это надо быть? Ах, идиот, идиот! Прости, Таня, своего дурака… Но перед ужином, опять не в силах совладать с собой, он пошел в горницу, открыл дверь и жадно втянул в себя воздух. Пахло краской, чуть-чуть горелой бумагой, но того запаха, который чудился ему вчера, не было.
После позднего ужина Михаил, дождавшись сладкого посапывания Кольки, уснул — и даже не слышал, как легла к нему жена. Проснулся он под утро — и стал думать. Почему Таня сказала, что топоры понадобятся в лесу? Откуда вечером в пятницу она могла знать про лес? И почему вдруг такая заботливость о вещах, о которых она никогда не заботилась? Почему?
Как просто: разбудить жену — и спросить, и рассказать ей, и повиниться, и снять эту тяжесть с души. Господи, как просто! И как бы он был благодарен ей. Но где взять силы? Спаси меня, Таня, спаси от страшных мыслей, милая, родная.
Он решил разбудить ее. Прислушался.
Таня ровно, тепло и сонно дышала ему в плечо.
Он замер. Ему почудилось: она тоже не спит.
2
Виктор собрался, и они пошли. Огарев посапывал, вздыхал и старался вести его к райотделу безлюдными переулками.
— Что-то ты тяжело дышишь, дядь Коля, — насмешливо сказал Дроботов. Он шел, насвистывая легкий мотивчик. — Не страдай. Исполнил свой долг — дыши спокойно.
— Нынче, гляжу, я тебе уже дяденькой стал, — проворчал Огарев. — А вечор ты мою фамилию у следователя Емельянова переспрашивал, племянничек новоявленный.
— Тактика, дядь Коля. С вашим братом надо ухо держать востро.
— Не на тех ухо востришь. Ухо свое держал бы востро, когда Паузкин тебя на пикники приглашал. По степям шастали, у чабанов бешбармаки жрали. А прикинул бы, тактик: за что же тебя бешбармаками угощают? За какие такие выдающиеся достижения в овцеводстве? Вот она, твоя тактика, — полон дом слез оставил.
— Ничего, дядь Коля, поплачут — и перестанут. Это им за «Рассказ нищего»… А Паузкина ко мне не лепи, он — жулик. Не раскусил я его, куркуля.
— Витька! — гневно сказал Огарев. — Ведь я тебя мальчонкой помню и совестливым. А теперь разъясни мне за-ради бога: с каких пор ты стал такой плавучий? Ну совершенно непотопляемый! Мать, жена, дочки плачут — тебе ничего. Жулика под крылом пригрел, около него уж два года отираешься — опять ничего. Вчера подписку о невыезде дал, чернила на подписи еще не просохли, а ты, домой не заходя, в степь ударился, к чабану, к дружку своему корыстному. Подписку нарушил, следователя Емельянова подвел — и опять ничего! Тебя нынче свободы лишили, а ты…
— Позволь, товарищ Огарев, — вскинулся Дроботов, — выбирай формулировки! Меня задержали, а не арестовали. Понимать должен разницу. Через семьдесят два часа — пожалуйте обвинение. А не предъявите — я тебе же, товарищ Огарев, ручкой помашу.
— Дурень ты, дурень… Это по закону — разница, а по-человечески, по совести ежели рассуждать, разницы никакой нету, Витя. Семьдесят два часа ты будешь без свободушки. А без нее доброму человеку и минуты прожить невыносимо. За твою-то свободу у нас там, — Огарев махнул рукой туда, куда шли, — борьба мнениев открылась. М-да… А ты? Идешь, песенки насвистываешь… Тебе — опять ничего.
— Вы с Емельяновым словно сговорились, — усмехнулся Дроботов. — В одну дуду поете.
— Емельянов всего лет на пять постарше тебя, а разница меж вами… и-и-и, касатик! Далеко тебе до его сердечной чистоты и душевности. Этот много будет думать, прежде чем сунуть человека в камеру.
— Да лучше бы уж и сунул… А то всю душу вытряс. Водил, водил вокруг убийства, я и оглянуться не успел, а он уже меня подвел к нему да и ткнул мордой в Аришин халат. Тут поневоле задумаешься: уж не я ли? От тебя того же жду… Того и гляди, скажешь: признавайся, Виктор.
— Признавайся, Виктор, — сказал Огарев. — Вспомни слезы своих дочерей и признавайся, не вертись вьюнком, будь мужчиной. Перво-наперво: зачем ездил к чабану в ту ночь, когда была убита Рудаева? Почему нарушил подписку и опять уехал в степь? Что тебя туда тянуло?
— Да не в том дело! — воскликнул Дроботов. — Ты с луны свалился, что ли, участковый? Меня в чем обвиняют-то? А ты — про чабана, про подписку…
— Заюлил, заюлил… Вот потому-то Емельянов и ковырялся в твоей увертливой душонке. Видит: то тебе ничего, это нипочем, а отсюда недалеко и до убийства… Но все ж он поверил тебе. А я вот думаю: не ошибся ли? У чабана твоего мы нынче кое-что изъяли и отправили на экспертизу. Найдут эксперты кровь Рудаевой на тех предметах, тогда что ж… Тогда сомневаться боле уж не будем.
— А обрывок халата, дядь Коля? — с надеждой спросил Дроботов. — Отослали на экспертизу?
— Ответ уж получили. Ее кровь на нем, Виктор. Много, много на тебе висит.
— Ну, все, — сник Дроботов. — На допросе у Емельянова еще верилось как-то… А теперь — все! Пропал я… Своих домашних почище следователя допросил, но и не возьмем в толк: откуда этот лоскут? Ты про какие-то предметы говорил, которые вы изъяли у чабана. Я не знаю, что это, но чувствую: будет и на них кровь тетки Ариши! Ни в бога, ни в черта не верю, но, дядь Коля, это же какое-то колдовство. И все на меня, на меня, на меня!
— А на два мои простеньких вопроса так и не ответил, — сказал Огарев. — Что ж ты дурочку валяешь, щенок? Колдовство приплел… Стыдись!