Татьяна возвратилась домой со своим знанием, ненавистным и злобным, усвоенным ею так прочно и непреложно, что Михаилу порой казалось: это не Таня пришла, а другой человек.
Поначалу все было приглушено радостью встречи, но как только жизнь вошла в обычную колею, началось новое узнавание друг друга, и оно было мучительным. Спустя месяц, когда Михаил осторожно завел разговор о ее планах, жена резко сказала, что работать не пойдет, а если он станет гнать на работу, она примется там за старое. И эта ее нераскаянность ошеломила. Он растерянно сказал, что старое может кончиться новой тюрьмой и, увидев ее перекосившееся лицо, пожалел о сказанном: ведь давал же себе зарок ни словом, ни намеком не напоминать ей о прошлом — и сорвался. «Я была дура! — крикнула она. — Дура, набитая дура! Уж теперь бы я, миленький, не попалась, уж теперь меня на мякине не провести». И еще она кричала, что он слепой, что не видит, как ловчат люди, и что только такие праведники, как он, живут на одну зарплату.
— Вот и ты ловчила, — тихо сказал он. — Для чего, Таня? Я не помню, чтобы твои взятки нас обогатили. Они погубили нас, Таня.
Она как вспыхнула, так и погасла, — мгновенно. Заплакала неуступчиво… И после Михаил не раз возвращался к этому разговору, но он всегда кончался тем же. Однажды она схватила его за руку, подвела к калитке перед домом. «Садись, — сказала зло, — садись и разуй глаза, может, что и увидишь». И сама села рядом.
Сидели, молчали… Был конец рабочего дня, люди возвращались домой. Прошли два бондаря. Нисколько не сторожась, несли они по бочоночьему донью: о клепке, видать, позаботились раньше… Сосед слева работал на мебельной фирме, у него в доме была хорошо оборудованная мастерская, и он тоже кое-что принес… Кое-что привез себе и шофер, живущий напротив. Поздоровалась, проходя мимо, знакомая заведующая столовой, молодая женщина лет двадцати восьми. Смущенно поздоровалась: сгибалась она под двумя хозяйственными сумками, в которых, конечно же, были не камни. Еще посидели, еще посмотрели. Да-да… Ловчили люди.
— Вижу, вижу… — сказал Михаил, стараясь скрыть смущение. — Не терпится тебе, спрашивай. Вон как глаза-то разгорелись.
— И спрошу. Кто эти люди?
— Жулики, Таня. Мелкие подколодные жулики.
— А их не судят. Ты не видишь, а я вижу: годами так ходят!
— Таня, — он закипал, но еще сдерживал себя, — они — доходятся, а ты — уже… Себя, меня и сына нашего ты вываляла в грязи — и когда еще отмоемся? А ты вроде бы уже по новой настраиваешься, вроде бы благословения у меня испрашиваешь. Не позволю. Как вспомню про деньги твои взяточные — жизнь не мила, Таня. Я второй раз через этот стыд не перейду.
Она прижималась к нему, клала руку на плечо, шептала:
— Что ты за мои грехи казнишься, дурачок? Даже сын за отца не ответчик. Гляди людям в глаза прямо. Не такие уж они ангелы. Вон, еще один работничек попер домой ношу…
Тогда он развернулся и коротко ударил ее по лицу. Она не закрылась руками, глядела прямо перед собой, плакала.
— Запомни, — шептал он бессильно и отчаянно, — запомни, Таня. Нет у меня отца, нет матери, есть ты, и ближе тебя — только сын. Начнешь по новой — погубишь нас.
Она молча плакала, и ему жалко стало ее, будто по сердцу резанули…
— Прости, пожалуйста, — он придвинулся ближе, обнял, — сам не знаю как вышло. Такая злоба взяла: толковал, толковал…
— Да откуда ты взял, — она, плача, улыбалась, — что я воровать побегу? Хватит, наворовалась! Дай мне осмотреться — и на работу поступлю. Что уж ты, Миша, какой стал суровый. Пойдем, а то люди скажут: то ли дерутся, то ли милуются…
Он верил ей и не верил… Духовная власть ее над ним кончилась, она понимала это, но оставалась власть тела. В грубых ее ласках грубел и он, и, лежа рядом, обессиленный, он никак не мог освободиться от мысли, что только что изменил Тане с чужой и грязной женщиной. Мучительны были их ночи, ими она выторговывала право на свою новую жизнь и новое понимание ее, а он уступал и уступал, еще на что-то надеясь. И донадеялся! Через год пришел к нему мастер участка Петр Федорович Касаткин, присел стеснительно к столу (Бурлины ужинали), попросил отослать на время мальчонку. Кольке того и надо было, дунул на улицу, а Петр Федорович начал рассказывать. Его младшая восемнадцатилетняя дочь, говорил он, работает в промтоварном киоске, что на базаре, и у нее нынче украли початую штуку шерстянки с лавсаном, ни много ни мало, а метров под двадцать будет. В милицию он дочку не пустит, роток девке заткнет, хулы и огласки ни на кого не положит, но ты, Михаил Алексеич, повлияй на жену: пусть вернет украденное. И, не дав слова вымолвить Михаилу, сказал:
— Голубиная у тебя душа, Миша, потому и пришел. А так что же… Ее, — он кивнул в сторону Татьяны, как на пустое место, — на базаре все знают. Скупает, перепродает, а при случае и приворовывает. То перчатки, то шарф, то еще что по мелочи стянет с прилавка, а у моей раззявы вон как — чуть не весь киоск уперла.
Татьяна молча встала из-за стола и пошла по выложенной кирпичом дорожке в глубь двора. Они слышали, как звякнула щеколда калитки, ведущей на соседнее подворье.
— Миша, а куда это она пошла? — спросил Касаткин.
— Не знаю, Федорыч, — ответил Михаил, не подымая на Касаткина глаз.
— А знать надобно бы, Миша, — сказал с укором Касаткин. — Пошла она к соседке Акулине Коротковой. С этой беспардонной старухой и шурует твоя Татьяна на базарах. Что ж ты так-то, а?
— Не следить же мне за ней, Федорыч. Да и как уследишь… Я целыми днями на работе.
— А ты вот что, Миша… Ты это… поучи ее, а? Глядишь — и опамятовалась бы. Первое средство, лучше и не надо.
Касаткин помолчал, вздохнул:
— Жизнь перевернулась, язви ее… По своим девкам сужу. Попробуй-ка поучи их битьем: подумать страшно. А ведь отец…
Вернулась Таня, принесла плоское бревнышко материала, завернутое в грубую бумагу. Не зная, что делать с ним, куда приткнуть, она стояла и нелепо держала его в руках… Унизительные мгновения текли, текли, и не было им конца; Татьяна попыталась что-то сказать, в горле ее булькнуло, выкатилось оттуда искаженное, непонятное слово, и Михаил злобно глянул на Касаткина: да возьми же ты, пень старый!
— Пойду я, — поднялся Касаткин.
Таня по-прежнему стояла у стола, безвольно опустив руки. А он ждал минуты, чтобы яростно, с наслаждением бросить ей в лицо свои каменные слова, — невысказанные, они, казалось, разорвут его на части; и вот Касаткин ушел, Таня покорно ждала его суда, и эта покорность сразила Михаила, злоба и отчаяние, терзавшие его, схлынули, и он с холодным презрением к себе подумал, что чуть не выместил свое унижение на раздавленной страхом жене. Уже стемнело, и Михаил даже не глазами, а тем пронзительным оком души, которое дано только любящим, видел, как постарела она, как огрубели черты. Он поднялся из-за стола, подошел к Тане и обнял ее. Она, дрожа и всхлипывая, прижалась к нему.
С того случая жизнь их вошла в тихие берега. Татьяна устроилась на работу — уборщицей в заводскую контору. Пришел день, когда их пригласили в гости, и день, когда они сами принимали гостей. Потом Кольку собирали в первый класс, ходили на свое первое родительское собрание… Все обыденные и необыденные вехи семейной жизни были для Михаила полны особого значения, ибо еще раз убеждали: прошлое забыто. Лишь временами ему казалось… И Михаил заспешил. Он намеренно не поберег жену, она забеременела. Он думал, что рождение второго ребенка навсегда отсечет те щупальца, которые еще тянутся к ней из прошлого. Татьяна нашла врача и сделала аборт. Он вернулся вечером с работы, увидел ее, лежащую с бледным ненавидящим лицом, с запекшимися, искусанными губами, и понял, что вся их жизнь после тюрьмы была зыбкая, неустойчивая. Надежды его — в который уже раз! — обвально рухнули. Он выбрался из обломков без сил, с отупевшей душой, и опять прошло какое-то время, чтобы он мог помыслить о будущем. На то время и пала его первая встреча с лесником. Он чувствовал, что в словах лесника была беспощадная народная мудрость, но что оставалось ему? Ничего, ничего…