Все действительно было так, как он представлял себе: и тихая уединенная бухта, и горячий камень после озноба от чистой воды на глубине, и симпатичная, даже, пожалуй, красивая женщина.
За весь месяц, который они провели вместе и не надоели друг другу, он ни разу не спросил о другой ее жизни, о семье: понял, что это тоже должно входить в правила. Знал только, что она преподает в институте французский язык и бывала в Париже. Как-то она сказала, что благодарна ему за то, что он не задавал ей никаких вопросов. «Имеет же человек право хоть на месяц забыть обо всем?» — спрашивала она. Володин кивал, соглашался, что, конечно, имеет, и понимал, что ей необходимы его поддакивания.
Все-таки она была необыкновенной женщиной, и расстались они очень тепло, она даже осторожно всплакнула. И оба знали, что расставание это, скорее всего, навсегда, только каждый деликатно молчал об этом, иначе нарушились бы правила.
В свой последний день отпуска, уже в Ленинграде, шагая сквозь разноцветный туман на Петроградской стороне, сквозь моросящий летний дождик, который словно бы и не падал с неба, а висел в воздухе и его можно было вдыхать, — Володин, вспоминая прошедший отпуск и ту, тоже прошедшую женщину, думал, что, наверное, каждая женщина в чем-то необыкновенная. Все они необыкновенные, думал он, но оттого, что все, — было немного и грустно.
В кармане уже лежал на завтра билет, дома надо было еще уговорить родителей, чтобы они не провожали его: далеко от них до аэропорта, да и не любил он оставлять их после себя на перроне или в аэропорту, потому что именно в эти последние секунды он, оглянувшись, особенно остро вдруг понимал, как они состарились, его родители, и какие они — вдвоем — одинокие без него.
Володин остановился на мосту. Справа мягко подсвечивался шпиль Петропавловки, внизу, у самого моста, вода была почти черной, маслянисто-тяжелой, а дальше она постепенно начинала чуть золотиться, гореть, как будто освещалась солнцем. В обе стороны от моста далеко уходили вереницы ночных огней, и от каждого фонаря вверх и вниз тянулись, вздрагивая, голубовато-желтые столбы света. Но Володин смотрел сейчас на все это уже чужими глазами, как бы издалека, прощаясь и, может быть, потому и замечая вокруг эту красоту. Мыслями он был уже скорее у себя, в базе подплава, среди своих. Весь отпуск не особенно и вспоминал, а тут вдруг понял, что скучает, что ему, оказывается, поднадоело никуда не спешить, не чувствовать никакой ответственности, не плавать в вечном ожидании берега, и — смешно даже — недоставало ему как будто утренних построений и хорошего командирского нагоняя.
Все, что воспринималось им раньше почти безразлично, или чем он тяготился, или что раздражало иногда, — все вдруг стало удивительно близким, и приятным, и необходимым ему: и лодочные запахи, и вещи, и низкий потолок каюты с переплетениями труб в верхнем углу над дверью, и мерный шум вентиляции, и доклады по корабельной трансляции, и тихое покачивание лодки, когда она идет на перископной глубине...
Рядом, у перил, стояла девушка — что-то около двадцати, чуть побольше, безразлично решил Володин — и тоже смотрела на воду.
Ни с кем знакомиться он не собирался сейчас, да и она как будто ни разу не посмотрела в его сторону.
Что все-таки заставляет людей обернуться иногда, встретиться взглядом, понять в какую-то долю секунды, что из сотни людей, с которыми ты разминулся сегодня, — хотя бы только сегодня! — именно от этого человека нельзя уходить, нельзя с ним разминуться просто так? Что позволяет почувствовать это?
Непонятно, смешно и странно: он вдруг сразу понял тогда, с одного ее взгляда, с первых, ничего как будто и не значащих слов, а может быть, еще и не было вообще никаких слов, что девушка эта — не для прогулок, не для ресторанов... Либо вот женишься на ней и она будет тебе хорошей женой, либо потеряешь.
С первых же минут их знакомства она смотрела на него так преданно и грустно, что он уже почти знал: кто бы потом еще ни встретился в его жизни — так на него никто, наверное, смотреть никогда не будет. Не захочет или не сумеет так, и ни в чьих, пожалуй, глазах он не прочтет столько покорности и обожания.
И когда Алла потом спросила: «Скажите, Сережа... Плавать на подводной лодке — это... опасно?» — ему показалось, что она не ради любопытства спросила, не о том, опасно ли вообще плавать на подводных лодках, а — ему не опасно ли, ему именно...
Очень захотелось сказать что-нибудь скромно-мужественное, чтобы не разочаровывать ее, чтобы она поняла, что бывают, конечно, и опасности, такая уж, мол, у них профессия, но кроме Аллы был еще и Букреев — пусть не рядом, а был. Он всегда криво усмехался, если в его присутствии зачитывались газетные фразы о «морской романтике» и «героических флотских буднях». Это для барышень, говорил Букреев...
Даже, может быть, рискуя и потерять некоторую загадочность в глазах своей знакомой, Володин ответил, стараясь не улыбнуться:
— Ну что вы! Какая там опасность... Иногда, правда, душновато бывает. Тогда форточку открываем. А так — ничего...
А может, еще и потому так сказал, что уже почти уверен был: ничего от этого он не потеряет в ее глазах...
— Форточку? — Алла так доверчиво смотрела на него, что чуть, кажется, и форточку не приняла — всему бы, наверно, поверила, даже пусть и очевидной нелепости, раз это он говорил, — а ему вдруг стало перед ней как-то совестно, что он — хоть и в шутку — как будто злоупотребил ее доверчивостью.
В сравнении с его «француженкой» Алла была сущим ребенком, но ребенок этот уже успел спросить, не опасно ли ему плавать, а та — за целый месяц даже не поинтересовалась этим, неважно ей было, как где-то ему живется, раз он был там без нее.
Володин решительно и умело взял Аллу за плечи, повернул к себе и снисходительно готов был потом выслушать все обычные в таких случаях и не очень искренние слова (как это он посмел, как он мог, и зачем это все), и он заранее готов был — тоже не слишком искренне, а просто потому, что так уже принято, — ответить что-нибудь привычное, что он и отвечал обычно перед следующим, уже молчаливо разрешенным поцелуем. Но Алла с таким неподдельным удивлением взглянула на него, как будто он разрешил себе бог весть что. Володин даже опешил, так и не успев понять, она ли отстранилась от него или он сам убрал свои руки.
Что-то не так он, видимо, понял в ее покорности.
Он ожидал уже сейчас упреков, обиды — всего, что угодно, а она стояла перед ним опустив голову, как будто чувствовала себя виноватой, что в чем-то вынуждена была отказать ему.
— Я ведь завтра улетаю... — сказал Володин. Как-то уж слишком это походило на извинение, и он замолчал.
— Что я должна сказать? — Она все еще виновато смотрела на него, стараясь улыбнуться, а в глазах — Володин не поверил сначала — в глазах у нее стояли слезы. Ребенок!..
«Да черт с ними, в конце концов, с этими поцелуями», — подумал Володин. Согласен он и без поцелуев — только бы не ушла так сразу.
— Вы просто обязаны сказать, что... что вам очень жаль.
— Мне жаль, Сережа, — как будто бы послушно проговорила она.
— И что вы хотите, — подсказал дальше Володин, — меня проводить.
После некоторого колебания (он уже успел немного обидеться) она с улыбкой повторила за ним:
— Я хочу завтра вас проводить, Сережа.
Значит, все-таки согласилась... Но теперь, когда она согласилась, ему этого уже было недостаточно, ему показалось, что весь их разговор выглядит слишком несерьезным: просто она повторяет за ним слово в слово, раз ему так хочется.
— Да нет, — объяснил ей Володин, — это же я хочу, чтобы вы проводили меня. А я хочу... — Он даже немного запутался. — Ну да, я хочу, чтобы все это вы сами хотели...
— А я действительно сама этого хочу, — сказала она.
— Вы?! — Володин все-таки не поверил.
Но она так хорошо, так ласково сейчас смотрела на него, что он тут же перестал сомневаться. Медленно, с давно уже забытой робостью — еще со школьных, наверно, или с курсантских лет — Володин потянулся к ней, но тут же и остановился, чувствуя, что, кажется, уже опоздал, что та возможная и, может быть, действительно разрешенная ему секунда прошла, что он сам, кажется, только что упустил ее, если она вообще была, эта секунда...