Литмир - Электронная Библиотека

Скачем, однако. Гари, пустоши мимо летят. Уж и роща скоро. Вот уж и под сень деревьев въехали, стали. Обернулся, жду. Марина Юрьевна на меня смотрит, улыбается кротко.

— Расстели, — говорит, — ковер.

Солнце к закату склоняется, сквозь деревья светит нежарко. Кони всхрапывают. Сейчас, думаю, ковер ей расстелю и лошадушек распрягу, отпущу для роздыху.

Не тут-то было. Топот близкий послышался, голоса, да вдруг из-за поворота лесной дороги выскакивают верховые. Человек их двадцать было, а может, и больше. Польские мелькают шлемы и наши кафтаны, и с саблями все. Веселы, злы, галдят. Табуном навстречу по дороге едут, окружили нас.

Так, думаю, попались. А среди ляхов, гляжу, и наши, тушинские, из войска Рожинского, которые царю Димитрию ложному служат, и чужие, значит, — наверно, королевские. А из русских тоже воров много разных, и среди них черный, знакомый милосердец мой, с цыганскими глазами. Да чуть ли не главный, смотрю, он. С ляхом русым, в пышных усах, в золоченом шлеме, впереди едут, подъехали, стали.

— Ваше, — говорит лях по-польски Марине, — царское величество…

— Оставь, — оборвал его черный. — Оставь! — крикнул. — Нам величеств не надобно никаких — ни царских, ни иных, пронеси их мимо!..

Показалось, пьян он, этот черный. Глаза выкатывает, надсаживается, как полоумный.

— Хватит! — орет бешено. — Один царь, другой, царицы, княжны, государыни, растак их да разэдак! А мы? Опять? Не-е-ет! Раз оно так пошло, так пускай само и идет! Без никого. Мы думали — так. А оно — вот как! Чтоб этот Димитрий нам только для вида, а сам — ни-ни! А он? Вожжи подбирать, властей сажать? Да еще как Москвы и не видать. А ну — Москва ему достанется, что тогда? Тогда, знаем, нас в бараний рог… Да и какой он Димитрий?

Он пьяно захохотал, покачнулся в седле.

— Уезжай! — закричал вдруг на Марину, наливаясь кровью. — Уезжай на все четыре, без тебя авось и ему конец придет!..

Марина сидела бледная как смерть, глаза ее горели. Она встала:

— Не сама, — выговорила с трудом по-русски. — Звали. И присягнули мне…

— Присягнули? — закричал опять черный. — То не в счет. Мы теперь никому… Дураков нет… Мужиков грабить? А царей, князей, бояр держать? Нет! Нам князей, бояр самих пощупать. Мы и Москву не обойдем. Мы ее по бревну раскатаем, выграбим, уйдем, волю устроим. Чтоб нигде, никого, чтоб над нами — один бог!

— Не в счет? — звонко выкрикнула Марина. — Так есть. Если знатные воины не помнят, что клялись, я тоже забыть должна. Едем! Гони! — она толкнула меня в спину, упала на сиденье.

Я повернул карету, гикнул, дернул вожжи, погнал.

Воры закричали: «Любо! Любо! Езжай!» — и, смеясь, перекликаясь, тронулись вместе с ляхами следом, потянули с собой и черного. Он, кажется, упирался, а лик у него был будто опрокинутый, остолбенелый.

Скакали шибко.

— Славнейший свой город, Москву, раскатать по бревнам желают, — в смятении, сама с собой говорила Марина. — Отчего?

Меж тем черный, цыган, опоминаться стал, заторопился, закричал:

— В тушинский стан не смей! Не смей, говорю, стой! Наладить ее отсюда или здесь отделать! Останови!

Куда там! Кони у меня борзы были. Пустил вовсю. Летят, как ветер. Однако и черный не плох будь, изловчился на одной прогалине, вырвался вперед, подскочил с правой руки, ну меня за вожжи хватать.

— Стой!

Ах, думаю, сатана! Это, значит, кого отделать? А кого раскатать? И что тебе надо? И с кем ты и за кого? За воров или против? Или еще пущий вор?

Потемнело в глазах. Давешняя злоба еще злее поднялась. Выхватил я спрятанный в кармане нож и ткнул его в грудь. Маленько совсем и ткнул. Попугать. Вдруг заваливаться он, гляжу, набок стал.

Смотреть, однако, некогда. Сзади галдеж, крик, вопят изо всей мочи.

Я своих нахлестывать. Катай!

— Что ты наделал? — кричит она сзади. — Если поймают…

Нет, думаю, не поймают. Мои-то птицами взвились. Треск идет. Ветер. Веткой меня хлестнуло, чуть глаза не вышибло. Только б, думаю, колеса да оси выдержали.

Летим. Прилетели в Тушинский стан. Не выдали, милые. А там свой крик идет. На крыльце главной избы вора нашего бояре стоят кучкой, лица белы, вокруг толпа. Из толпы на крыльцо лезут, кричат:

— А царь-то где, царь?

Один выскочил растрепанный, порты бог знает на чем держатся, шапка сбита, в руках пика обшарпанная. Кулаком махнул:

— Царь? — гаркнул. — Чего завыли? Никуда не денется. А и денется, так объявится. Мало вам было? У нас-то царей…

Стянули его, ткнули в шею. С рыданием из толпы крикнули:

— Ирод! Царь-то один должон быть, один!..

Тут и мы подскакали. Пыль клубом. Стали кони, храпят, пена клоками падает. С крыльца увидели, кричат:

— Вот она!

Толпа обернулась, ахнула, стон будто прошел:

— Матушка! — кинулись к карете, вопят, теснятся. — Марина Юрьевна! Не покинь…

Те, что за нами гнались — и ляхи, и наши воры, — в сторону отворачивать стали. С толпой в тот час шутки плохи были.

Я соскочил с козел и прочь. Давай, думаю, бог ноги. Натворил дел. Оглянулся напоследок: стрельцы, казаки обступили, «Любо!» — кричат, руки ей целуют, пиками, саблями трясут. А она вытянулась, стоит, слова вымолвить не может, а по щекам слезы текут.

В тот же день покинул воровской стан. Исполнил, говорю себе, что калика перехожий от хозяина приказал, а теперь уходи. В стане не житье. Или сам черный, которого ты ножом ткнул, тебя прирежет, коли уцелел, или товарищи его.

Шел ночами, днем прятался. Тянуло к Москве, а все опасался. Смута длилась. Воры меж собой грызлись. Поляки перекорялись, с Мариной сладить не могли. Извести ее не вышло. Извела она лишь потом сама себя. Тушинский царь опять объявился, исчезая лишь на малое время, хоронясь от страха. Опять они с Мариной Юрьевной пошли вокруг столицы кружить, как нетопыри, но было уже им близко скончание.

А я тоже — окружными путями — шел, да шел, и в осенний день взошел наконец на холмы, оттуда открылась мне Москва.

6

Дымка над градом висела, как пелена. Сквозь нее — мерцание. Дома кое-где показывались, Кремль, но более — пустыри, пепелище. Потом понял, что и пелена оттого же: горела она в те поры не раз. Поляки жгли, свои жгли, друг перед другом усердствовали.

Задумался, сидя на холмах; тепло было, тихо, дрема находила. Глаза сами закрывались.

Когда же в столицу вступил, облилось сердце кровью. Разорение везде положило знаки, более ж всего — на людях. Глядел народ сумрачно, дико. По улицам то и дело проезжали чужеземные рати. Кони сытые, верховые с оружием, глазами рыщут, прохожих взглядами щупают.

Церковь малая в глаза бросилась. Стоит одиноко, сирота сиротой. Вокруг пустыри горелые. Народ толпится. Рядом в салазках калека безногий.

— И опустошился град сей престольный, — кричит, — и разорился! И поделом! И сделалось так по грехам вашим, люди московские! Жестокосерды есть и доверчивы и плоть родную, русскую же, не милуете, но посекаете кроваво, если кто вас друг на друга науськивает. Образумьтесь, о люди московские, попомните, — едина рода, и едина языка, и единой крови есть и пожалейте один другого!

Из тех, что возле салазок торчали, калеку слушали, высунулся худой, в зипуне, ноги босы:

— Жалеть? — завопил. — Это мне боярина, язви его в брюхо, жалеть за то, что у него задница салом оплыла, да? Врешь! Или Федьку Андронова, холуя короля Жигимонта жалеть же? За что? За то, что он, Федька, ведомый ирод и вор есть, и людей губит, и самую цареву ризницу расточает, и пусту до конца оставить хочет? Врешь! Нет мне для них жалости! Нет! Нет!

Много еще они меж собой лаялись. Вокруг слушали, ужасались. Мне же невмоготу стало. Ушел.

Шатался по горелым, по разграбленным улицам. Вечером в кабак забрел. Кабацкая изба новая, белая поставлена, бревна струганые, не залоснились еще, только после пожарища, видно, рублена…

Дверь отворил, вошел. Сидит, пьет разный люд.

Две свечи на стенах моргают, одна — на стойке, где кабатчик брюхом навалился, ухо вперед выставил. Чего это, думаю… А у стойки, у стола, один бородатый, с горящими глазами на меня уставился, в руках лист. Чудно мне стало.

24
{"b":"234309","o":1}