— Идиот! — Фон Хайнс отшвырнул письмо и выругался так громко, что Мильда вскочила.
Он прихлебнул остывший кофе, вытянул из папки паспорт Александры Семеновны Рубанюк и раскрыл его. С фотографии смотрели улыбающиеся веселые глаза молодой женщины с изящной прической и по-детски полными, сочными губами.
Фон Хайнс внимательно перечитал сведения о владелице паспорта, проверил штампы богодаровской комендатуры и, положив паспорт в папку, позвал денщика.
Солдат вытянулся у притолоки.
— Жена оберст-лейтенанта явилась?
— Ждет, господин майор.
— Зови! Мильда, на место!
Александра Семеновна переступила порог и, став у двери, обвела комнату тоскующим взглядом. Со стены в упор глядел на нее портрет Гитлера. Увеличенные фотографии Геббельса, Геринга и главного шефа фон Хайнса — Гиммлера, цветные пейзажи Германии, развешанные в простенках между окнами, кожаные чемоданы, пирамидой сложенные у стола, сообщали хате, прежде уютной и милой своей простотой, что-то непереносимо чужое и отталкивающее.
Взгляд Александры Семеновны упал на кроватку сына. Она вздрогнула и огромным усилием воли подавила крик. На кроватке, поводя ушами и враждебно уставившись на вошедшую, сидела овчарка.
— Вы жена подполковника Рубанюк? — глухо донесся до нее голос офицера.
— Что? — шепотом переспросила Александра Семеновна.
— Вы мадам Рубанюк? Жена подполковника?
В тоне, каким был задан вопрос, сквозило недоверие. Простой деревенский платок, грубые сапоги, изможденное лицо с глубокими темными впадинами под глазами — все это явно разочаровало фон Хайнса. Он снова достал паспорт, посмотрел на фотографию, потом на женщину.
— Садитесь, — с холодной любезностью предложил он и, указав на стул, провел ладонью по блестящему пробору.
— Я постою.
Фон Хайнс пристально смотрел на нее. Втайне он рассчитывал на то, что общество жены русского подполковника окажется более приятным. Во Франции он весьма недурно проводил свой досуг с женой убитого французского капитана.
Женщина, стоявшая сейчас перед ним с холодным выражением лица, не могла возбудить в нем ничего, кроме неприязни.
— Вы оценили доброту немецкого командования, давшего вам разрешение жить дома? — спросил он, все больше раздражаясь.
— В тюрьме у меня умер единственный ребенок, — с усилием разжав зубы, произнесла Александра Семеновна. — Эту доброту я оценила…
Глаза фон Хайнса встретились с ее глазами. Во взгляде женщины майор прочел такую откровенную враждебность, что ему сразу стало ясно: она принадлежала к тем фанатичным русским, которые не считаются ни с правилами войны, ни с силой победителей. Впрочем, эта хилая, полубольная женщина не в состоянии причинить какую-либо серьезную неприятность. Фон Хайнс был уверен в своих силах, — он добьется ее покорности.
— Чем вы думаете заниматься? — сухо задал он вопрос, косясь на Мильду.
Овчарка, шумно сопя, выщелкивала зубами блох.
Александра Семеновна с минуту раздумывала:
— Если бы мне разрешили… Я могу преподавать. В селе есть начальная школа.
— В школах будут преподавать подготовленные нами учителя, — желчно сказал фон Хайнс.
— Тогда я займусь физической работой. В колхозе…
— Какие сведения есть о вашем муже? — перебил он, угрюмо глядя на Александру Семеновну.
— Я рассталась с мужем в первый день войны. Нам пришлось срочно эвакуироваться…
Губы фон Хайнса тронула тщеславная улыбка.
— Наши «юнкерсы» и мотоциклисты не оставляют времени для размышлений…
Александра Семеновна промолчала. Майор поднялся, холодно произнес:
— Великая Германия напрягает силы, чтобы победить и дать лучшую жизнь вашей стране. Каждый должен много, хорошо работать. Мы укажем подходящее для вас занятие.
— Можно идти? — спросила Александра Семеновна.
— Да.
Она с излишней поспешностью повернулась, боясь еще раз взглянуть на кроватку сына.
Катерина Федосеевна ждала ее, не раздеваясь и не гася коптилки.
— Ну что? — спросила она.
— Работать на них не буду… Пусть опять в тюрьму гонят, — сказала Александра Семеновна. — Вы мне, мама, помогите к партизанам уйти…
— Чего он, катюга, хотел от тебя? Что говорил?
— Что бы ни говорил, оставаться мне здесь нельзя… Вы знаете, мама… — Александра Семеновна запнулась. Она собрала все свое мужество, чтобы сказать спокойно, но у нее вырвалось почти с воплем: — Поганая сука в Витюшкиной кровати спит…
— Тчш! Не волнуйся, Шура, заспокойся, дочко… Есть и на черта гром, — сказала Катерина Федосеевна. — Посоветуемся завтра со сватом. Он скажет, что делать…
Сашко́ уже спал, во дворе слышались голоса солдат, и Катерина Федосеевна успокаивала ее шепотом:
— Ложись, Шура, я тебе около печки постелила… Тепло будет…
Александра Семеновна покорно легла и сразу затихла. Но Катерина Федосеевна, спавшая все эти ночи чутким сном, слышала, как невестка почти до рассвета тяжело вздыхала, стонала и бормотала во сне что-то жалобное.
XXIV
Дни становились длиннее. Солнце проглядывало еще редко — февраль стоял пасмурный, с нескончаемыми снегопадами и вьюгами, но уже обозначался перелом к весне: тускнели, покрывались пепельно-серыми плешинами снегоэые просторы за селом. Все чаще дул ветер с юга.
По ночам прояснялось, и тогда на черном пологе неба высыпали такие крупные звезды, что светлее становилось и на земле.
Раньше, бывало, накинув кожух, выйдет криничанин в такую предвесеннюю ночь наведаться к скотине и долго стоит, слушая, как перекликаются петухи, как замирают на дальних кутках села голоса парубков и дивчат, расходящихся по домам с ночной гулянки.
Теперь над селом нависала по ночам глухая тишина, даже собачий брех и петушиный крик не нарушали ее.
Тяжело доживали криничане зиму. Тяжело и тревожно…
Подступал голод. Оккупанты отбирали скот, зерно, яйца, масло, теплую одежду. С богодаровской станции то и дело отправлялись в Германию товарные составы с награбленным добром.
Кузьма Степанович Девятко болел. Он по нескольку дней не слезал с печи, жаловался на ноги и поясницу. Пелагея Исидоровна добывала муравьиный спирт для втираний, делала припарки из сушеной мяты.
Фон Хайнс, усомнившись в болезни председателя колхоза, прислал из лазарета фельдшера. Тот осмотрел старика и заключил: «Застарелый ревматизм».
Криничане, то один, то другой, ежедневно приходили к Кузьме Степановичу. Не тая своих сокровенных дум, выспрашивали:
— Как там, Степанович?.. Не слыхать про Червоную Армию? Скоро погонит она наших «освободителей»?
С близко знакомыми надежными колхозниками Кузьма Степанович не считал нужным таиться.
— Точно сказать не берусь, — отвечал он, — а что погонят, вы не сумлевайтесь. На морду нашего старосты, Микифора, поглядывайте… На ней, как на бумаге, все прописано…
Малынец действительно, как только немецкие газеты сообщали об отходе войск, на зимние квартиры или начинали расписывать необходимость сокращения линии фронта, лебезил перед криничанами, юлил… Если же гитлеровцы наступали, он пыжился, глядел на односельчан свысока.
Варвара Горбань спросила как-то Малынца:
— Где ж та мануфактура, пан староста, что вы обещали? Говорили, целые поезда в Богодаровке разгружаются, а ни на юбку, ни на кофточку достать негде.
— Эт, глупая! — сердился Малынец. — Нехай же война кончится. У германских управителей только и хлопот, что про твою кофточку думать? Других дел нету? Глупая ты, Варька, пустые и вопросы ставишь…
Но он помнил, что сам раззвонил на все село об эшелонах с товарами, которыми немцы сулили завалить весь район, и, покрикивая на Варвару, отводил плутоватые глаза в сторону. Стараясь замять неприятный разговор, Малынец вдруг торжественно заявил:
— Скоро чудеса будете глядеть! Гебитскомиссар уже теперь в Богодаровке новый Берлин планует…
— Слыхали! — кратко сказала Варвара. — Нам в том новом Берлине не жить, а пока что этот гебиц рамы с окон та железо с крыш домой отправляет… в старый Берлин… Скупердяги ж такие, черт их принес!..