— Эй, землячок! — окликнул моряк усатого, пожилого бойца. — Скат спустил.
Усач посмотрел на свою распустившуюся обмотку. Не найдясь, что ответить на ядовитую шутку, он проводил морячка обиженным взглядом и, под смешок товарищей, смущенно стал перематывать обмотку.
В сторонке, кое-как замаскированные ветвями, стояли новехонькие тяжелые орудия и такие же новые гусеничные тракторы. Их надо было переправить на правый берег, к фронту. Седой полковник, с артиллерийской эмблемой на петлицах и орденом Ленина на груди, ругался с комендантом переправы.
— Пойми, голова! — горячился полковник. — Не могу я искать другой переправы.
— Не выдержит, товарищ полковник, — сумрачно отвечал комендант. — И не требуйте. У вас вон какие громадины. Под расстрел не хочу идти.
— Выдержит! По одному — выдержит. Мне — срочно, — то просяще, то грозно говорил полковник, вытирая платком лоб.
— Тогда повремените. Пропущу полк, посмотрим.
Полковник отошел, стал в двух шагах от Рубанюка, нетерпеливо вертя в руках бинокль.
— Хорошие пушечки везете, — сказал ему Рубанюк.
Полковник оглянулся, устало махнул рукой:
— Везу вот. А как воевать буду? Ни одного метра провода.
Он подошел к своим тракторам, скользя сапогами по грязи и что-то гневно бормоча.
Рубанюк услышал негромкий девичий смех. Две зенитчицы, подстелив плащпалатки и свесив ноги в окопчик, ели хлеб с маслом и о чем-то болтали. На бруствере лежали букетики цветов. Девушки были очень молоды, жизнерадостны, и даже мужская красноармейская форма не лишала их обаяния. Они пересмеивались, но потом, заметив невдалеке хмурого подполковника, заговорили шепотом. Рубанюк, не желая им мешать, пошел к полковому обозу, который сбился около дороги.
Уже при въезде в село, где предстояло разместиться штабу полка, его встретил немолодой, с седеющими вислыми усами батальонный комиссар. Он сверкал новеньким обмундированием; ремни его поскрипывали при каждом движении, пунцовые звезды на рукавах гимнастерки казались чрезмерно яркими.
«На войну, как на парад, собрался, — подумал Рубанюк с неприязнью. — Нюхнет пороху — не тот будет».
— Прибыл, товарищ Рубанюк, к вам в полк, — сказал политработник. — Комиссаром. Так что вместе воевать придется. Путрев, — назвал он свою фамилию, протягивая руку.
— Вместе так вместе, — сдержанно ответил Рубанюк.
— Вижу, вы на мой новенький костюмчик коситесь? Забрал из дому. Зачем добру пропадать? Мне ведь повезло: в Киеве был, с семьей повидался.
— Ну, как там? — невольно оживляясь, спросил Рубанюк.
— Настроение боевое. Жизнь течет нормально. Бомбит, правда, частенько.
Они шли широкой улицей села, запруженной повозками, машинами, походными кухнями. Ветер гнал с неба обрывки туч, шелестел в листьях садов. Около заборов и плетней стояли нерасседланные лошади, детвора оживленно сновала между красноармейцами, молодицы, шлепая босыми ногами, переходили через улицу к колодцу. Набрав воды, они шли, раскачиваясь, ловко перекладывая коромысло с плеча на плечо.
— Кадровый? — спросил Рубанюк, сбоку разглядывая невысокую фигуру Путрева.
— И да и нет. Призван в тридцать девятом. По мобилизации ЦК. С партийной работы.
— Учились?
— Какая учеба! Полуторамесячные курсы. Потом поход в Западную Украину, финская.
— Побывали на финской?
— Прихватил. После ранения — в политотделе дивизии. Вот и все мои военные академии.
— Так-с.
— Прежний комиссар ваш, мне сказали, так и не успел повоевать?
— Вострецов? Да, ему не повезло. Заболел, на фронт и не попал…
На углу улицы, перед площадью, расположились бойцы из батальона Лукьяновича. За палисадником слышался приглушенный смех. По разговорам можно было догадаться, что бойцы делят хлеб и сахар.
Красноармеец Терентии хрипловатым голосом рассуждал:
— К старости у человека в характере все недостатки наружу вылезают. Смолоду вредный или, скажем, жадноватый был — в летах еще вредней станет, еще скупей.
— А вот это ты, Терешкин, брешешь, — откликнулся кто-то.
— Кобель брешет.
— Ни в жизнь не сохранится к старости характер. Натура человеческая — она все время меняется.
— Ничего не меняется.
— А ты слушай. Вся организма меняется. Как пройдет двадцать лет, так и кровь совсем другая, и клетки…
— Ишь ты! — воскликнул басовитый голос. — Это к старости наш Грива, глядишь, еще порядочным может стать.
— У Гривы одна туловища заменится. А желудок ему менять никакого расчета нету. Как же он добавку переваривать будет?
— Мели, Емеля… — мирно отозвался Грива.
— Серчаешь? — спросил Терешкин.
— Чего мне серчать?
— Тогда дай табачку свернуть. Я тебе после войны на две завертки отдам.
— До чужбячку вредно привыкать, а то в старости на даровинку только жить и будешь. Некрасиво.
Путрев слушал словесную перепалку красноармейцев с интересом и одобрением. Несмотря на трудный переход, люди, судя по всему, были бодры, жизнерадостны.
— В полку крепкие хлопцы, — словно читая мысли комиссара, сказал Рубанюк. — От границы идут. Почти все время с боями.
— Хорошо старик Державин сказал, — ответил Путрев. — Помнишь?
О росс!..
По мышцам ты — неутомимый,
По духу ты — непобедимый,
По сердцу — прост, по чувству — добр,
Ты в счастьи тих, в несчастьи бодр…
— Ну, что ж, комиссар. Определяйся на квартиру. Разместим людей, потом потолкуем. А если не устал, пройдемся по батальонам, посмотришь народ и себя покажешь.
— Конечно, пройдемся.
— Воздух! — крикнул зычный голос откуда-то из-за плетня. Высоко в небе, вырисовываясь на одиноком розоватом облаке, плыл вражеский разведчик. Открыли огонь зенитки; далеко позади самолета повисли серые комочки разрывов.
— Эх, стрелки! — безнадежно махнув рукой, сказал Рубанюк. — Снаряды только зря переводят.
— Научатся, — ответил Путрев.
V
На левом берегу Днепра спешно производились оборонительные работы. Рубанюк готовил свой участок в двух километрах от села. День и ночь он пропадал там.
Линия фронта приближалась с северо-запада. Ходили слухи о том, что противник прорвался к Голосеевскому лесу, под Киевом. А здесь было тихо, на полях убирали хлеб, стрекотали молотилки и комбайны.
Рубанюк стоял на квартире в семье председателя колхоза. Хозяин месяц назад ушел на фронт, всем заправляла его жена — остроязыкая, шустрая Татьяна, с бойкими карими глазами и тяжелыми косами, небрежно закрученными на затылке. Ей помогала по хозяйству сестра председателя Марьяна, в противоположность своей золовке неразговорчивая, застенчивая. Мать Татьяны, набожная и суеверная старуха, и восьмилетняя Санька хозяйничали дома, когда молодицы уходили в степь или на огороды.
Санька при первом появлении Рубанюка укрылась на печи, потом осмелела и с любопытством наблюдала за каждым его движением. Она пробралась вслед за Атамасем в комнату, где приготовили для подполковника постель и стол для работы. Видимо, подражая матери, скрестила на груди руки и поминутно вздыхала.
Рубанюк наблюдал за ней с улыбкой, а после того как Санька вздохнула особенно протяжно и вызывающе, подхватил ее на руки и, смеясь, сказал:
— Девка хорошая, а зубов уже нет. Верно, с конфетами съела? Любишь конфеты?
Санька дернула вихрастой головой, причмокнула:
— А ось дайте пальця в рот. Тоди побачыте, чы е зубы, чы немае.
— Ого!
— Вылыта маты, — посмеивался Атамась. — Та тоже за словом у карман не полизе.
Атамась обжился в семействе председателя с непостижимой быстротой. На обеденном столе Рубанюка появлялись то наваристые борщи со свининой, то блинцы или вареники со сметаной. В сытности и разнообразии блюд нетрудно было разгадать вкусы хозяйственного шофера.
Однажды Рубанюк вернулся с совещания в штабе дивизии около полуночи. Голова его трещала от усталости и табачного дыма.