— А ты говоришь — плохая у нас дивизия.
— Знали бы, какой у меня полк сейчас, не мечтали бы, — проворчал Каладзе.
— Хватит прибедняться. Сейчас тебе станет легче. Против обозников стоишь, наступать они не решатся, а мы… Говорят, придет и наш час.
Он повторил слова командующего, но Каладзе только рукой махнул:
— Уже давно слышим…
Вместе с командиром дивизии он принялся подсчитывать, сколько бойцов из хозяйственных подразделений можно перенести в строй, с помощью замполита наметил перестановку коммунистов и комсомольцев на самые опасные участки.
После ухода Каладзе и Путрева Иван Остапович внимательно перечитал письма.
— Преуспевает мой братишка, — откладывая в сторону письмо Петра, сказал он с посветлевшим лицом, обращаясь к Атамасю. — Ротой уже командует.
— Оцэ пидходяше, — отозвался Атамась, очень довольный тем, что пасмурное настроение у полковника рассеялось.
Татаринцева писала из Калинина. С восьмимесячной дочерью она жила там у старшего брата, инвалида первой империалистической войны. Алла тепло поздравляла с наступающим Новым годом, сожалела, что не может встретить его среди фронтовых друзей. Работая в тыловом госпитале, она встретила кого-то из однополчан, от него и узнала номер полевой почты Ивана Остаповича.
Последние строчки Рубанюк дочитывал, уже выходя из землянки.
Он сел в седло, но, вспомнив, что скоро должны доставить «языка», слез и пошел в штабной блиндаж.
Спустя несколько минут старшина Бабкин и боец Грива привели пленного.
— Заходи, хриц, не стесняйся, — приглашал Бабкин, пропуская его вперед.
— Твой трофей, старшина? — спросил Рубанюк.
— Это не трофей, товарищ полковник, а слезоточивый агрегат, — весело произнес Бабкин. — Прямо из терпения вывел. Мы его тащим… Он только-только из баньки, с легким паром, значит… Ну, мы ему пилотку в рот, волокем его вот с Гривой, а он ревы задает. Слезки ему высушили — и к комбату без пересадки… А он в землянке обратно мокрость развел…
Пленный уставился влажными глазами на Рубанюка. Испачканная землей, изорванная в нескольких местах шинель его висела на плечах, шарф, которым он прикрыл уши, был засален. Во всей его плоской фигуре, подобострастно вытянувшейся перед русским командиром, в апатичном выражении лица, в унылом взгляде было что-то жалкое и покорное.
Иван Остапович, хорошо изучивший немецкий язык в военной академии, задал ему несколько вопросов, потом, поручив начальнику штаба продолжать допрос, отправился, в сопровождении коновода, в полк Сомова.
Во второй половине дня, не заезжая к себе на командный пункт, он поехал в медсанбат.
День выдался на редкость солнечный и ясный. Опушенные снегом деревья безмолвно роняли в сугробы крупные хлопья, на чуть вздрагивающих кронах по-прежнему искрились сахарно-белые мохнатые шапки.
Коновод, ехавший сзади все время молча, почтительно прокашлялся и сказал:
— Растает вся эта красота, товарищ командир дивизии, разольется Ловать, будем тогда плавать, как мыши.
Рубанюк не ответил. Отпустив поводья, он задумчиво следил за крохотной точечкой, ползущей высоко в бледно-голубом небе. Самолет оставлял за собой длинный оранжево-дымчатый хвост, долго и неподвижно висящий в этой недосягаемой студеной высоте.
Вскоре выехали из леса. Канонада доносилась все глуше. По наезженной дороге медленно брели группками и в одиночку раненые, навстречу неслись машины с продовольствием и боеприпасами, на обочине постреливал мотор буксовавшей пятитонки.
Перед самой деревушкой, где располагался медсанбат, Ивана Остаповича обогнали розвальни. Резвую вислоухую лошаденку погоняла женщина с укутанным в белый пуховый платок лицом. Она раза два оглянулась, и глаза ее, блестевшие в щелочки платка, смеялись. Поровнявшись с избами, она раскуталась, и Рубанюк узнал в краснощекой бойкой молодайке жену председателя колхоза, у которой квартировала Оксана.
Иван Остапович вдруг ощутил, как властно охватила его тоска по семье, домашнему очагу. Он так ничего и не знал о судьбе жены и сынишки.
Хмурясь от саднящей боли, он непроизвольно сжал бока коня, и тот, прядая настороженными ушами, перешел на рысь.
Въехали в полуразрушенную бомбежками деревушку. Деревянные избы с листами фанеры вместо стекол, разбитая церковь. По улице, во дворах, около двухэтажного бревенчатого дома с вывеской «Клуб» расхаживали солдаты.
Регулировщик, с повязкой на рукаве полушубка, привычно взмахнул флажком, козырнул. Ответив на приветствие, Рубанюк шагом проехал мимо пустыря со свежими холмиками могил, мимо самолета «У-2», приткнувшегося под деревом, и вернул к школе, где разместился медсанбат.
Оксана вышла без шапки, в шинели, наброшенной поверх халата.
— Занята? — спросил Иван Остапович, передавая коноводу поводья.
— Через полчасика освобожусь, — ответила Оксана. — Посылки новогодние между ранеными распределяем.
— Ну, ну, действуйте.
— К начальству зайдете или ко мне, на квартиру?
— Пройду на обменный пункт, затем к тебе. Чаек сумеешь организовать?
— Ну конечно…
Глаза ее были грустны. Это не утаилось от Ивана Остаповича. Доставая из кармана полушубка письмо Петра, он сказал:
— Прочти. Хорошее письмо.
— От Петра?!
Оксана нетерпеливо взяла конверт; поднимаясь по ступенькам, жадно пробежала письмо.
Дела задержали Рубанюка часа на полтора, и когда он пришел к Оксане, та уже поджидала его. Новенькая, видимо недавно сшитая гимнастерка ладно облегала высокую грудь и сильные руки молодой женщины, темные косы, уложенные вокруг головы тяжелой короной, оттеняли нежную белизну лица с широким румянцем на щеках. Вся она была такая светлая и женственная, несмотря на свою военную одежду, что Ивам Остапович откровенно залюбовался ею.
— Цветешь, хорошеешь, — сказал он, раздеваясь и вешая полушубок в углу. — Никакая усталость тебя не берет.
— Устаю все-таки сильно, — сказала Оксана, оставшись безразличной к похвале и рассеянно думая о чем-то своем.
Она принесла из-за деревянной перегородки закипевший чайник, накрыла стол.
— Ого, какое угощение! — сказал Иван Остапович, накладывая на блюдечко клюквенное варенье. — Откуда сие лакомство?
— Хозяйка угостила.
Оксана села напротив: С минуту она сидела задумавшись, не притрагиваясь к своей чашке, потом сказала:
— Переведите меня отсюда, Иван Остапович.
— Это зачем же? И куда?
— В санроту куда-нибудь.
— Так тогда иди взводом командовать, — с усмешкой посоветовал Иван Остапович.
— Я вполне серьезно прошу.
Помешивая ложечкой в чашке, он снова спросил, уже серьезно:
— Ты ведь была довольна медсанбатом?
— Ну… есть причина… Мне надо уйти отсюда.
— Знать эту причину нельзя? Что-нибудь сугубо личное?
Лицо Оксаны залилось краской, и Иван Остапович понял, что его предположение верно. Он и раньше смутно догадывался: между ней и ведущим хирургом медсанбата Романовским что-то произошло.
— Если основания серьезные, подавай рапорт начсапбату, — сказал Иван Остапович.
— В санроте я смогу больше пользы принести…
За деревней вдруг забили зенитки, на столе задребезжала посуда. Нарастающий гул самолета заглушил торопливые очереди зенитных пулеметов.
— Часто навещают вас? — осведомился Иван Остапович.
— «Костыль»? Третий день в эту пору заявляется.
«Трусят, черти, разнюхивают», — подумал Иван Остапович.
— Да, — вспомнил он, — Татаринцева письмо прислала.
— Алла? Вот хорошо! Я ее адрес потеряла.
Они вместе перечитали письмо.
— А знаете, что я вам скажу? — Оксана на мгновенье замялась. — Только не выдавайте… Когда мы работали вместе в госпитале, Алла каждый день о вас говорила… Мне кажется, она к вам неравнодушна.
Иван Остапович промолчал и, допив чай, поднялся.
— Я пройду, пожалуй, в медсанбат, — сказал он, взглянув на часы и снимая с гвоздя папаху. — Потолкую с ранеными.
— Они очень довольны будут, если вы с нами Новый год встретите. Праздничный ужин будет, самодеятельность, кино.