Литмир - Электронная Библиотека
XI

Полк Стрельникова отходил на Пролетарскую. Над Ростовом медленно плыл в раскаленном воздухе бурый дым. Там были гитлеровцы. Их танки уже грохотали по улицам Ворошиловграда, прорывались на Кубань. Где-то вверху, за облаками, непрестанно завывали «юнкерсы» и «мессершмитты». В степи, по жнивью, меж неубранных крестцов яровой пшеницы, шли с узелками и чемоданчиками толпы горожан, скрипели тачки колхозников…

Все это Петро уже видел в сорок первом году, когда отходил степями Винничины к Днепру, вновь пережил в начале лета под Каменской и Новочеркасском. Но, глядя на полыхающие скирды необмолоченного хлеба, на растерянных людей, бредущих вслед за бойцами, он не был подавлен, как тогда, а чувствовал непоколебимую решимость бороться, бороться до полной победы.

Он воевал под Моздоком, когда гитлеровцы прорвались к Сталинграду. Глядя на карту, читая сводки о продвижении гитлеровцев к Волге, об оставлении советскими войсками Краснодара и Майкопа, о боях за Новороссийск, Петро отдавал себе ясный отчет в том, что фашизм угрожает не только отдельным городам, станицам, селам — а всему великому отечеству, всему строю, без которого Петро не мыслил себе жизни.

Петро понимал, что участвует в смертельной схватке двух противоположных, чуждых друг другу миров и что борьба эта не прекратится, пока фашизм не будет раздавлен, сметен с земли.

Однажды на небольшом привале к нему подсел Арсен Сандунян. Он был необычайно взволнован. Положение защитников Сталинграда становилось все более тяжелым, и кому же, как не Петру, задушевному другу, мог высказать Арсен свою тревогу!

— Понимаешь, Петя, — говорил Арсен, вытирая рукавом гимнастерки выдубленное горячими ветрами, похудевшее за последние недели лицо. — Я немало слышал, читал о войнах… Никогда еще такого не было. Сколько городов сожгли, полей сколько вытоптали, садов порубили! И ведь ничего же, никаких правил, сволочи, не признают. Миллионы стариков, детей, женщин перебили, миллионы в рабство угнали… Разве только Чингис-хан или Батый такую мертвую зону оставляли после набегов.

— «Правил», — мрачно усмехнулся Петро. — От поджигателей рейхстага каких-то правил ждешь! От громил, детоубийц…

Он расстегнул сумку и, достав потрепанный томик, полистал его.

— Вот, поднял за Сальском… «Война и мир»…

Петро отыскал интересующую его страницу и заложил ее пальцем.

— Кутузов, помнишь, сказал про французов: «Будут они, гады, конину жрать». И жрали… И Москву взяли и пол-России прошли, а дохлую конину жрали. И эти будут. А насчет правил…

Он прочел вслух:

— «…Благо тому народу, который, не как французы в тысяча восемьсот тринадцатом году, отсалютовав по всем правилам искусства и перевернув шпагу эфесом, грациозно и учтиво передают ее великодушному победителю, а благо тому народу, который в минуту испытания, не спрашивая о том, как по правилам поступали другие в подобных случаях, с простотою и легкостью поднимает первую попавшуюся дубину и гвоздит ею до тех пор, пока в душе его чувство оскорбления и мести не заменится презрением и жалостью…»

— Понятно тебе, Арсен? — сказал Петро, захлопнув книжку — Может, и мы с тобой еще когда-нибудь не чувство мести к немцам испытаем, а презрение, даже жалость. А пока… дубинкой помахать немало придется, пусть не обижаются.

Этот разговор Арсен вспоминал частенько, наблюдая, как воевал сам Рубанюк. Чем дальше прорывались фашисты в глубь страны, чем грознее была опасность, тем хладнокровнее с виду и искуснее в бою был Петро Рубанюк.

В начале ноября командующий Северной группой войск Закавказского фронта наградил Петра орденом Красной Звезды за отличные боевые действия его взвода в горных условиях. А через неделю лейтенанта Рубанюка назначили командиром роты.

В дивизии готовились к наступлению, и комбат Тимковский, сообщивший Петру о его новом назначении, сказал:

— Так что, дорогуша, сидеть нам здесь уже недолго. По моим прогнозам, считанные дни остались. И если ты хорошо в горах сумел освоиться и взвод у тебя дрался не хуже, а лучше других, то в роте ты свой талант должен развернуть вот как… — Тимковский широко развел руками и, многозначительно глядя на Петра, добавил: — Сталинградцы показали, как фашистов бить. Хорошо воевать теперь уже мало. А в высший класс за ручку нас никто переводить не будет. Опыта у нас хватает, и техника уже не та, с которой воевать начинали.

— Все это так, — согласился Петро. — Но я вам, товарищ капитан, скажу по совести. Страшновато немного роту принимать. Я ведь военной премудрости на ходу учился, вы это знаете…

— Ну, если уж разговор у нас в открытую с тобою, — перебил Тимковский, — то и я тебе скажу… То, что нашему советскому офицеру положено, все у тебя есть. Ты, так сказать, настоящий советский командир. Образование тебе государство дало высокое, партия идейно подковала, с людьми умеешь работать. Пополнение когда приходит, многие просятся: «Пошлите во взвод Рубанюка!» Значит, слава хорошая идет… В штабе полка тоже: «Поручите Рубанюку, этот сделает…» Нет, бояться тебе никаких оснований нет. Да и вопрос решенный, дискуссию разводить вроде неудобно…

— Если решенный, делать нечего, — сказал Петро.

Тимковский пробыл в роте остаток дня, представил Петра командирам взводов и, поужинав с ним, ушел в штаб батальона уже в сумерки.

На следующий день утром Петро переселился в землянку своего предшественника, переведенного в другой полк.

В просторной землянке, кроме командира роты, помещались его заместитель по политической части старшина Вяткин, дежурные телефонисты, ординарец.

Петро расстелил в углу, на дощатых нарах, свою плащпалатку, приладил в изголовье вещевой мешок, перекинул через плечо полевую сумку, вышел из землянки и присел на пеньке.

Долина тонула в утренней дымке. Косматились, переползая через снеговую шапку хребта, облака. Синели отроги дальних гор. На влажно-холодной, прихваченной заморозками росистой траве темнели, не исчезая, следы сапог, мертвенно белели опавшие листья.

Печальные краски неяркого ноябрьского утра настроили Петра на лирический лад. Ему вдруг представилось, как он бродил по Ленинским горам в Москве. Под ногами шуршала цветистая листва, и деревья были такими же красными, лимонно-желтыми, матово-золотыми. И так же много было в роще теней, и так же долго не просыхала в тени серебристая роса…

Петро расстегнул полевую сумку и достал письма Оксаны. Они пришли неделю назад, все сразу: среди них были датированные маем, июнем, августом… Оксана писала неутомимо, не получая от Петра ответа и не зная, доходят ли ее письма до него, жив ли он.

Только сейчас Петро узнал, что ей удалось получить назначение в дивизию Ивана, что работой своей в медсанбате она довольна. Но каждое письмо дышало тревогой о нем.

Петро по нескольку раз перечитывал сложенные треугольником листочки.

Последнее письмо, написанное в начале сентября, было печальнее других.

«…После дежурства (было много раненых) я лежала долго, как в забытьи, и вдруг представила себе, что ты сейчас войдешь неслышно и скажешь: „Здравствуй!“ Тебя нет, а так хочется пожать твою руку, вселить в тебя бодрость, пожелать успеха, счастья. Петро, родной мой!»

Петро бережно раскладывал письма по датам, некоторые снова перечитывал. «Что же она не пишет: хирург Романовский тоже в медсанбате?»— шевельнулась вдруг у него мысль. Оксана ни одним словом, ни разу о нем не обмолвилась, а ведь раньше она писала об Александре Яковлевиче часто и восторженно.

Подыскать ответ на этот вопрос было неприятно, но и отмахнуться от него оказалось не так-то просто.

За землянкой мягко хрустнул суховершник. Вяткин с пилоткой в руке вынырнул из кустарника.

— Какое число сегодня, Петро Остапович? Знаешь? Двадцать третье ноября. Так вот хорошенько его запомни! Началось наступление под Сталинградом. На семьдесят километров наши продвинулись…

Вяткин протянул ему свежий номер дивизионной газеты:

125
{"b":"234302","o":1}