— Партизанит, не иначе.
— У тебя, Иван, седина появилась, — заметил вдруг Петро…… а у матери ни одного седого. Как они с отцом тебя ждали!..
— Не вышло. А жалко очень… Теперь, кто знает, когда удастся…
— Как ты полагаешь, союзники скоро выступят?
— Надо рассчитывать на свои силы…
Петро не сводил с брата глаз. Иван очень изменился за годы разлуки. Черты его лица были все те же, того Ванюшки, который запомнился с детства, но и внешность и манера держаться и разговаривать показывали его как зрелого, много повидавшего человека. Военная профессия наложила на него свой отпечаток: что-то суровое и властное было во взгляде его строгих серых глаз, даже когда он улыбался. Петро представил себе брата в бою и подумал, что ему, наверно, не трудно подчинять своей воле людей; такого командира должны и любить и побаиваться.
Короткий московский день истаял незаметно, и, когда Оксана вернулась в гостиницу, столица уже погрузилась в темноту.
Петро и Оксана, проводив Ивана Остаповича, остались одни. Усевшись с ногами на диван, Оксана всем телом прижалась к мужу.
— Мий! Коханый! — Порывисто и страстно обняв Петра, она долго вглядывалась в любимое лицо, и слезы, внезапные, как ливень, хлынули из ее глаз, полных любви и нежности. — Серденько мое! Я так ждала тебя!..
Петро, тронутый горячим порывом обычно сдержанной Оксаны, молча и жадно целовал ее лицо, руки, шею.
.
…Нет, не спалось Петру и Оксане в эту ночь! Они говорили о будущем, о завтрашнем дне, о своих планах так, будто не было страшной, кровопролитной войны, затемненной насторожившейся Москвы, предстоящих долгих дней новой разлуки и новых испытаний. Петро видел себя в садах Чистой Криницы, Богодаровки, выводил в грезах новые невиданные плоды. Оксана мечтала о том времени, когда им не нужно будет разлучаться и она снова сможет учиться. Смеясь, она говорила, что после войны надо будет перевести мединститут из Киева в Чистую Криницу.
Но потом Петро заметил, что Оксана стала отвечать ему невпопад, все больше задумывалась.
— Ты что вдруг такая стала? — спросил он.
— Какая?
— Рассеянная…
— Показалось тебе. А вообще, разве не о чем призадуматься? Ты через несколько часов уедешь… Мне иногда кажется, что я больше не выдержу, — сказала она тоскливо. — Поставлю твою фотографию перед собой, смотрю, разговариваю… как маленькая девочка…
— Знаешь, и я как мальчик, — сказал с улыбкой Петро. Потянувшись рукой к гимнастерке, висевшей на спинке стула, рядом с кроватью, он достал из кармана гимнастерки пачку бумажек. — Видишь? Это твое письмо. Еще в Чистой Кринице мне дала. — Письмо было истерто на сгибах, буквы расплылись. — Я его часто перечитываю. Смотри, какое стало, — Петро бережно разгладил его. — Оно как твоя клятва. Прочту… и легче как-то…
— Петрусь… милый…
Оксана порывисто привлекла к себе Петра. Потом она попросила подать со стола ее сумочку.
— Петро… Только ты ничего плохого не думай. Я тебе покажу… Ты должен знать…
Она произнесла это таким странным, подавленным голосом, что у Петра забилось сердце. Ее смутная боль и тревога передались ему. Но он взял бумажку, развернул.
— Это Александр Яковлевич, — сказала Оксана. — Я потом с ним объяснилась…
Петро сперва медленно, потом все быстрее разбирал строки, написанные, видимо, поспешно и потому неразборчиво:
«Оксана Кузьминична!
Я не имею права писать Вам это, но и молчать выше моих сил. Вы заметили в последнее время, что я более резок с Вами, чем Вы заслуживаете, несправедлив — и придирчив. Я боролся с собой, но не сумел избежать того, что произошло… Оксана Кузьминична, милая! Только Вы можете поддержать меня в самые тяжелые минуты. Только рядом с Вами я обретаю новые силы, которые так нужны сейчас мне, моим раненым… Все это очень плохо, — я знаю, как Вы любите мужа, и знаю, что вы достойны друг друга. Вы можете не отвечать на это письмо, но я хочу, чтобы Вам было известно: моя придирчивость к Вам, порой грубость — тщетная попытка скрыть истинные чувства. Лучшим выходом было бы расстаться, но… это не в моих силах.
А. Р.»
Петро, вернув письмо Оксане, спросил:
— Что ты ответила?
— Я ему ответила так, что он больше никогда не напишет. Родненький, почему же ты сердишься?
— Я не сержусь.
— Думаешь, я не чувствую?
Оксана прижалась к нему. Петро тихонько высвободился.
— Но ему хочется в тот же медсанбат, куда тебя забирают, — сказал он с нехорошей усмешкой.
— Петрусь!.. Ну и что же из этого? Неужели ты мне не веришь?
Петро долго молчал, о чем-то раздумывая, хотел рассказать о своем знакомстве с Марией, но решил, что ничего лишнего себе не позволил и не стоит зря огорчать Оксану. Усталым голосом он произнес:
— Я верю тебе…
— Я так и знала! — обрадованно воскликнула Оксана. — Ну его, Романовского! Я вот сказала тебе, теперь на сердце легче.
Больше ни Оксана, ни Петро к этому разговору не возвращались, и только утром, на вокзале, Оксана тихонько, чтобы Иван Остапович не слышал, сказала Петру:
— Я тебе, пожалуй, напрасно о Романовском сказала.
— Почему напрасно?
— Ничего у нас нет и быть не может, а ты будешь думать…
Иван Остапович вдруг вспомнил:
— Я тебе на память ничего не подарил, Петро…
Он снял с себя полевую сумку, переложил бумаги в карманы, повесил ее брату через плечо.
— Носи на здоровье. Тебе, видно, быть командиром, так что пригодится.
Проводник настойчиво предлагал пассажирам занять места, и Петро, подойдя к Оксане, сказал:
— Ну, Оксанка…
Подбородок Оксаны задрожал. Крепясь, она улыбнулась и, не вытирая слез, зашептала:
— Пиши, риднесенький… Пиши, мий любый…
Она стояла на перроне рядом с Иваном Остаповичем и махала рукой, пока поезд не скрылся за виадуком.
II
В первых числах мая Петро, закончив курсы и получив звание младшего лейтенанта, выехал в Ворошиловград.
Возвращение его на фронт совпало с тяжелыми событиями.
В пути случайный попутчик Петра, интендант третьего ранга, едущий из тыла в часть, рассказал о большом контрнаступлении гитлеровцев в районе Изюма и Барвенкова.
Интендант, пожилой, лысый мужчина, непрестанно вытирал большим клетчатым платком шею, затылок и то и дело испуганно поглядывал вверх. Когда в небе не было видно самолетов, он успокаивался и начинал уныло рассуждать о количественном превосходстве нацистов в танках и самолетах, о совершенстве их автоматического оружия и автотранспорта.
Неопрятный вид интенданта и, главное, его разглагольствования сразу же восстановили Петра против него.
Они сидели у открытой двери теплушки, свесив ноги, и Петро, сдерживая нарастающее раздражение, слушал, как интендант, отдуваясь и посапывая, изрекал:
— Конечно, весна нынче затяжная. Пока грязь да распутица, далеко они не прорвутся… Это им не Европа. А вот подсохнет, ручаться нельзя. За зиму таночков да самолетиков они настрогали.
— Много? — угрюмо спросил солдат, сидевший на корточках за спиной оратора.
— Изюм-барвенковская операция — только начало, — не ответив ему, продолжал интендант. — Боюсь я за — Москву. Очень боюсь.
— Болтаете, извините меня, всякую ерунду, — зло сказал Петро. — Слушать противно. «Боюсь, боюсь…» Валерианки выпейте.
— Верно! — поддержали внутри вагона. — Распустил человек язык…
Интендант обиженно замолчал и на первой же остановке, забрав свой чемодан, сошел.
Через сутки состав прибыл в Ворошиловград, и Петро стал наводить справки о своей дивизии. В военной комендатуре ему сообщили название поселка, где расположился ее штаб. Дежурный помощник коменданта предупредительно сказал:
— Советую подождать с полчасика, младший лейтенант. Будут попутные машины…
Выйдя на привокзальную площадь, Петро увидел толпу возле газетной витрины. Он протиснулся, жадно пробежал глазами последние сообщения. В сводке Информбюро говорилось об оставлении советскими войсками Керченского полуострова и об отражении контратак противника на изюм-барвенковском направлении.