Он глядел на Лену — и ничего, кроме этого светлого лица, не существовало теперь для него.
— Елена Ивановна… — сказал он, протягивая к ней руки. Он вдруг почувствовал, что не может сделать ни шагу больше, и остановился возле окна.
Лена внимательно посмотрела на него и подала руку.
— Пойдемте погуляем, — тихо промолвил Быков.
— Пойдемте. Я люблю ходить по лесу в пору, когда в доме еще спят. У меня здесь есть излюбленные места. Мы пойдем сегодня к кургану.
Она шла быстро, легко, широким, почти мужским шагом, и это, как и все в ней, тоже очень нравилось Быкову.
«С такою можно по жизни рядом шагать, — думал он, — в них, в Победоносцевых, от старика своенравие какое-то есть, и на других они не похожи».
Они подошли к кургану молча; разговор как-то не клеился, да и не хотелось Быкову говорить, — только бы чувствовать её дыханье совсем близко, рядом с собою, да вслушиваться в хруст песка под её высокими каблуками…
— Как вы Глеба нашли? — спросила Лена.
— Ничего не понимаю… Показалось мне, будто с Наташей не ладится у него. Да и Глеб сам признался.
— Не ладится? — переспросила Лена. — Знаете, Быков, мы, Победоносцевы, очень несчастливы в жизни. Мать разошлась с отцом, сама была несчастна в новом браке, и мы выросли в надрыве каком-то. Сережа молодым застрелился. Я недолго жила с мужем, — так страшно погиб он… На старика поглядите: он ведь тоже несчастен…
— Знаете, Елена Ивановна, — дрожащим голосом проговорил Быков, — мне кажется, что лучше сейчас быть несчастным, чем счастливым. Тот, кто счастлив сегодня, по-моему, очень подл. Пока вся жизнь не изменится, не будет у людей настоящего счастья. Нельзя счастливым быть в одиночку, надо, чтобы вокруг тебя все радостно пело…
— Все мы несчастны, — вздохнула Лена. — Но у Глеба по-особенному тяжелая жизнь. Он благородно отходит в сторону, не хочет мешать Наташе: дескать, человеческое чувство свободно, а Васильеву это на руку. Я по-другому на вещи смотрю: и в любви жестче нужно быть, непримиримей. — Она оглянулась и тихо спросила: — Любите вы кого-нибудь?
— Старика отца люблю. Он у меня потешный, выдумщик страшный, но доброй души человек. Только верить ему нельзя, Елена Ивановна, обязательно что-нибудь приврет. Вот и недавно я письмо от него получил из Москвы. Пишет, будто бы объявилась на Остоженке говорящая лошадь…
Лена нахмурила брови.
— Зачем же он врет?
— Со скуки врет, Елена Ивановна.
— А кроме старика никого у вас нет?
— Приемный сын, Ваня. Занятный мальчишка.
— Не то, Быков. Любите ли вы кого-нибудь? Есть ли у вас жена, близкий человек?
Быков смущенно молчал, и Лена сама смутилась, почувствовав его волнение: он мог неправильно понять её, невесть что подумать…
— Если бы от вас уходила любимая женщина, вы бы поняли, что чувствует Глеб: ему кажется, будто земля уходит из-под ног.
— Вы говорили с Наташей?
— Ни слова. Она и с Васильевым-то за последний месяц ни словом не перемолвилась: пожалуй, и сама страдает страшно…
— Жалко мне Глеба…
— Очень он обрадовался, когда узнал о вашем приезде. И прошу вас, Быков, не давайте ему особенно рисковать. Он добрый, простой… Так легко погубить его.
— Будьте спокойны, Елена Ивановна. После сегодняшней нашей беседы он стал мне особенно дорог. Ругать его за нерешительность надо, но ведь сердце-то у него золотое. И потом характер у меня такой, что я обязательно о ком-нибудь заботиться должен.
— Неужели же войне никогда не суждено кончиться? Глеб говорил однажды, будто кончится она только тогда, когда нас, грешных, сверху песком засыплют и глиною закидают…
— Жизнью должно это кончиться, а не смертью, — ответил Быков и взял Лену под руку. Хоть о самом главном, о том, что томило и мучило его столько лет, не было сказано ни слова, ему казалось, что тоненькая нить, связывающая его с Леной, стала прочной после сегодняшнего разговора, и легко шел он по тропе, проторенной вдоль кургана.
* * *
Чай пили молча, только Тентенников затеял какой-то нелепый спор со стариком Победоносцевым.
Теперь, когда не было за столом Васильева, человека постороннего и не связанного с их прошлой жизнью, сразу стало легче думать, и Быков с любовью всматривался в лица окружавших его людей, — ведь судьба каждого из них была частицей его собственной жизни.
Старик Победоносцев оборвал на полуслове спор с Тентенниковым и схватился за голову.
— О самом-то главном забыл! Вчера, когда обход делал, свежие газеты принесли. Там есть сообщение о новой бомбардировке наших прифронтовых городов.
— Много убитых? — спросил Быков.
— Конечно, немало…
— Кайзеровские генералы немецких летчиков на свой лад воспитывали, — сердито сказал Тентенников. — У них юнкера и кавалеристы в авиацию поперли и вот такую же, как наш Васильев, создали теорию: дескать, без кровопролития на войне человечество одряхлеет. Вот, значит, и омолаживай его бомбами с неба… Из рабочих и крестьян у них летчиков нет. Некоторых таких молодчиков я еще за границей встречал. Они так прямо и говорили, что со временем Европе несдобровать. Мне тогда их речи бахвальством казались, а вот поди же…
— У нас тоже один такой изверг появился, на нашем участке, — сказал Победоносцев. — Солдаты и мотористы прозвали его «Черным дьяволом». Он свой самолет выкрасил в черный цвет, а крест на плоскостях у него белый, так что именно его легко распознать в небе. Несколько раз он сбрасывал вымпела с записками, угрожал нашим летчикам и заявлял, будто бы нечего и думать о победе над ним. Я однажды с ним встретился, но он боя не принял — бежал. У нас в отряде есть хороший летчик, поручик Скворцов, — он поклялся, что в этом месяце обязательно собьет хвастуна. Но «Черный дьявол» все еще в небе.
— На каком самолете летает «Черный дьявол»? — спросил Быков.
— На «Альбатросе», — хмуро отозвался Тентенников. — Специальность его — налеты на аэродромы и лазареты в тыловых городах. Поезда, эшелоны с войсками бомбит, транспорты…
— С таким подлецом только один расчет, — сказал Тентенников. — Когда он будет бомбить госпиталь или сбрасывать стрелы в толпы беженцев, надо подняться в воздух и уничтожить его самого.
Однажды на Северном фронте моторист, подобравший стрелу, сброшенную с аэроплана, нашел на ней клеймо: «Изобретено во Франции, сделано в Германии». Убивая людей, летчики сообщали родственникам убитых историю смертоносных стрел.
— Неужели к концу войны от европейских городов одни пожарища останутся? — спросил старик Победоносцев. — Мы, когда молодыми были, ни за что не поверили бы, что такое время наступит.
— И все-таки оно наступило, — сказал Глеб. — И если по правде сказать, я даже рад, что в такое время живу. После войны жизнь измениться должна. Одного только страшусь: умереть до конца войны, не зная, как люди будут жить дальше.
— Ты снова пил? — сердито спросила Наташа.
— Время собираться в дорогу, — примиряюще сказал Тентенников, — пойду лошадей запрягу.
Прощанье было долгое, и Быков поминутно оглядывался, пока не скрылся за поворотом дом на пригорке. И долго казалось ему, будто мелькает в тумане белый платок Лены.
Глава вторая
В маленькой бричке было неудобно сидеть троим рослым людям, — Тентенников злился, поминал недобрым словом делопроизводителя отряда, снарядившего в дорогу такой неудобный экипаж и самых тощих лошадей, какие только были в здешних местах.
— Слабосильны южные кони, — сердито твердил Тентенников. — Наш битюг — тот вывезет, а здешние кони неблагонадежные, как говорят у нас в отряде: два шага рысью, третий галопом, а четвертого не в силах сделать…
Кони, точно, были очень жалки, но все-таки тащили бричку по рытвинам и колдобинам проселка. Дорожная колея вилась по холмам, лениво, словно нехотя. Летчики разглядывали широкий простор, медленно раскрывавшийся перед ними.
— Скоро ли? — спросил Быков, наскучив дорогой, когда лошади вышли на новую колею и колеса зашаркали по непролазной грязи.