Дед сунул ноги в сапоги, вышел, стал оглядываться кругом, жмурясь и почесывая грудь возле шеи, под бородой. И увидел их — за пчельником, на угоре. По пояс в разнотравье, как будто вросшие в него, они раскачивались слегка, блестя на синем небе нагими покрасневшими спинами и напряженными плечами, и столько силы и молодости было в их движениях, в круглых узлах мышц под гладкой здоровой кожей, что дед ощутил эти силу, молодость и здоровье в своем теле. Улыбаясь заранее запавшим в бороде и усах ртом, Пантюша по-стариковски мелко зашагал через пасеку, стараясь определить еще издали, знакомы ему косцы или нет.
Косцов было четверо, и по работе одного из них Пантюша угадал, что косить — для него дело еще непривычное. Косу он держал не совсем так и лишку крутил телом, когда вел ее, стараясь пошире охватить полукружье. Дед снисходительно пожалел его. «Вот я ему покажу сейчас… Это, выходит, они на зорьке и шли».
— Бог в помощь, — сказал он, становясь ближе к неопытному косцу.
Тот обернулся, тыльной стороной ладони отер пот со лба. Товарищи его тоже прервали работу. Все они были незнакомы Пантюше.
— Спасибо, дед, — ответил один, широкий в спине, большеголовый, лысый, с громким голосом, — Ты откуда взялся?
— А я тут, на — пасеке… А вы откуда?
— С города, — ответил тот, что косил еще без навыка, — молодой, худощавый, белотелый, только шея и лицо загорелые.
— Так-так, — Пантюша посмотрел на сваленную вянущую траву, пошевелил ноздрями, нюхая воздух. — Так-так, — повторил и улыбнулся заискивающе. — День-то какой… Быстро подсохнет.
— Нам и надо быстро, — сказал третий косец, крепенький, как боровичок. — До полден женщины сгребать приедут…
И он, чтобы не стоять зря, поставил косу лезвием вверх, взял зернистый брусок и пошаркал им возле самого острия. Пантюша сообразил, что косцам неудобно поворачиваться к нему спиной, а дело-то не ждет, и заторопился, напрямки сказал то, о чем думал лишь намекнуть:
— А товарищ-то в первый раз, никак? — и кивнул на белотелого парня.
— Да вот, — отозвался парень, — приходится. На подмогу к вам послали.
— Да, — кивнул старик. — Дело вроде и не хитрое, а тоже уметь надо… Я-то сызмальства привычен. У отца перенимал, — он протянул руку. — Вот дай, покажу…
Парень, усмехнувшись, отдал косу. Была она сухая, смуглая в черенке, легкая, звонкое полотно ее тоже подработалось, обузилось. Парень опустился на скошенную, влажную, теплую траву, достал из кармана заношенных джинсов сигареты и зажигалку, закурил, а Пантюша обрадованно занял его место на покосе. Он думал, что сейчас всех троих обойдет, так и смахнет травы, что тяжко клонились перед ним, до самого леска на холме. Косу он взял привычно и ловко и размахнулся хорошо, раскорячивая и тверже ставя короткие стариковские ноги. А вот повел плохо, с подпрыжкой, так что первый рядок срезал неровно. Огорченный этой оплошкой, он в новый размах вложил силы больше, и вышло у него неплохо — ровно и чисто легли перед ним осочка, матрешка, колокольчики, курослеп. Но на этом почти иссякла его нетраченная утрешняя бодрость, почти вся вышла, словно воздух из рассеченного мяча. Захотелось постоять, покопить силу. Но что за косец, который отдыхать будет каждую минуту? Старик опять шагнул, опять отвел косу, и уж на упрямстве одном, на остаточке сил, по-змеиному, лоснясь холодно мокрым железом, скользнуло лезвие в чащобе стеблей, подсекая их и валя один на другой с долгим и вкусным хрустом.
— Ай да дед, — одобрил один из городских. — Вот учись, Кольк…
А Пантюша уж запалился и горестно, потрясенно не верил телу своему. Да он ли это? Еще в прошлом году сам, в два денька, в охотку выкосил весь пчельник! Теперь-то сколько ему дней понадобится?.. Он оперся на отвод косы.
— Дед, говорит, — пробормотал глухо, мотая косматой от бороды головой. — То-то, что дед. Замах-то у меня широкий, а силы нетути. Вот уж я и весь… Вот уж и на — на исходе…
— Так тебе, чай, за семьдесят?
— Вполовину за семьдесят.
— Чего ж ты хочешь? Годы свое берут.
— Да, — покорно кивнул старик, — берут, треклятые.
Парень легко, упруго поднялся с травы, подошел, взялся за косу.
— Будет, дед, я понял, спасибо…
И уверенно, сильно пошел, перекручивая молодое, гибкое тело в поясе то вправо, то влево, стараясь догнать товарищей, которые, пока работал Пантюша, опередили его. Кровь-то молодая, горячая и сноровку заменяла, вот оно как. Пантюша постоял растерянно на обкошенной, шуршащей под сапогами, как щетка, земле, потом, точно вспомнив неотложное, спешное, заторопился к пасеке, все еще согнутый, будто сломанный в пояснице, с длинными, свесившимися свинцово руками. Недоумение и скорбь были на стариковском его лице.
Он-то верил, что старость ему выпадет ровная, щадящая, спокойная, то есть такая, как видится она со стороны, когда сам ты бодр еще годами. Думалось — потихоньку, неприметно будут убывать силы. А выпала ему, выходит, старость совсем иная, — старость-беспощадница. Точно вор ловкий и хитрый повадится она, и только подмечать успеваешь, вздрагивая: этого нет, другое пропало, третье куда-то делось…
Собака вылезла к хозяину из бурьяна, колотя хвостом по земле и глядя подслеповато и преданно на его сапоги. Пантюша раздраженно отмахнулся: «Уйди, не до тебя!», сунулся в один угол, в другой, вроде бы искал что-то, и при этом все кивал, скорбно жуя ртом, словно кто-то говорил ему о печальном, неизбежном, а он покорно соглашался. Наконец приткнулся у стенки сарая, сел на чурбашок, ссутулился и долго ничего не видел вокруг. Потом заметил, что перед самым носом его, в безветрии, как живой, шевелится розовый мягкий цветок. В нем была пчела — чуть ли не вся зарылась и впилась в цветок, и старик пожаловался пчеле:
— Вот оно как… Глазами я все могу, а руки-ноги отказывают…
Пчела развернулась в цветке, выползла наверх, расправила крылышки и полетела, и по гуденью ее слышно было — с хорошей взяткой летит.
Увидел Пантюша татарник — молодой, статный, гордый, с закрасневшей головкой — и ему сказал:
— Хотенье у меня все то же, а силы убыли. Зачем тогда хотенье-то, на что оно мне? Соразмерно все должно быть, а то как же так с человеком? Это ведь на весь свет обозлиться можно. Вот ты заматереешь и обозлишься — не подступись тогда к тебе. И мне, что ли, так? А пчела злых-то не любит. Пчеле я добрый нужен. И людям добрые нужны… Где смирения взять? Вот все бы в лад со мной было, тогда еще ничего, тогда терпеть можно… А каково терпеть, когда в силе все вокруг, — один ты слабнешь, а?.. Обидно, вот и я говорю. Уж скосила бы сразу, как ту траву, не изводила…
Часу в десятом косцы работу закончили. Смолкли и шарканье бруска о железо, и податливое, смачное потрескиванье стеблей под сабельно изогнутыми лезвиями. И опять возникло перед Пантюшей, на фоне уже синего, яркого, солнечного неба с белой пушащейся нитью от реактивного самолета, давешнее, предутреннее видение, сейчас четкое, обыденное, — четыре мужских фигуры с косами, закинутыми за плечо. Косы слегка покачивались, и опять показалось — их узкие лезвия шевелятся, словно крылья…
Пантюша позвал косцов, вынес им деревянную чашку с медом, но говорил с ними не о печали своей, это он словно забыл. О пчеле говорил, о том, как она умна и чиста.
— Я за ней который уж год смотрю. Все дивлюсь, как у нее, пчелы-то, умно устроено. Как у людей, ей-богу. Вон два улья рядом стоят, одинакие. Так пчела одного с пчелой другого никогда не спутается и у летка не встретится. У них в рою все распределено: свои уборщицы есть, сторожа, кладовщики — как в колхозе. И сторожа одного улья чужую, то есть из другого, не пустят, выгонят. А в ненастье, ишь ты, пускают, да и то, если со взяткой пчела. Пожалуйста, мол, пережди дождь, но за постой заплати — взятку свою здесь оставь. А без взятки летишь — так и пропадай, хрен и с тобой…
Парень, которого старик косить учил, улыбнулся красным, загоревшим в одно утро лицом.
— Выходит, не совсем как у людей. Мы человеку не даем пропасть.