— А в общем-то, — подумав, подвела итог Зоя Сергеевна, — она девочка неплохая, домовитая и все равно теперь — наша, все равно своя.
После этого она вроде бы еще на какой-то доверительный разговор настроилась, но Николай Васильевич уже встал, чтобы идти в большую комнату к телевизору. Зоя Сергеевна вымыла посуду и вскоре тоже присоединилась к нему. Смотрели на экране леса, прерии и жизнь зверей и зверушек, примеряли ее к жизни человеческой, а иногда и человеческую — к звериной, и это не значило, что звериная была всегда хуже. Кое-что можно бы нам и у зверушек заимствовать, чтобы быть человечнее…
В очередную серию длинного фильма, который был рассчитан на целую неделю, Николай Васильевич долго не мог втянуться, не мог заинтересоваться. Кажется, и было там кое-что дельное, но очень уж все растянуто. Разговоры, разговоры, а то бесконечные какие-то хождения — и все для того, чтобы побольше серий получилось. Наверно, у них там тоже есть свой план по метражу или километражу — и вот получается долгая такая дорога, которая, как ни сопротивляйся, все равно усыпит. Как бывало, при длительном переходе на фронте: шагаешь вместе с колонной и вроде бы все перед собой видишь, а потом нога вдруг зависает над пустотой, и ты останавливаешься на самом краю канавы.
Здесь он тоже очнулся как будто от ощущения пустоты. Огляделся и увидел, что опустел соседний стул. «Проспал жену», — усмехнулся он сам про себя. И больше уже не пытался вникать в то, что происходило на экране. Понял, что ему тоже пора ложиться спать. Сон уже хорошо накатывал, и не стоило ему противиться. Завтра рано вставать.
Он направился в спальню. Как раз в это время и Надя вернулась, щелкнула замком. Все малое семейство собралось под крышу.
Зоя еще не легла окончательно в постель — просто прикорнула на своей койке поверх одеяла, как пришлось. Тоже, видать, сморило ее после долгого дня хлопот.
— Раздевайся и ложись как следует, — проговорил Николай Васильевич, начиная разбирать свою постель.
Зоя не ответила.
— Я говорю: ложись по-настоящему, — повторил он погромче.
Зоя опять не ответила и никак не отозвалась, не пошевелилась, хотя всегда спала очень чутко: стоило ему войти или неосторожно кашлянуть, как у нее глаза уже открыты и соображают, что сейчас за время, не надо ли кому чего, не пора ли ей вскакивать.
Он потянулся через небольшой межкроватный промежуток и тронул Зою за плечо.
И тут на него дохнуло войной.
— Зоя!
Знакомое доброе тело ее было бесчувственно.
— Надя! — позвал он дочку, а сам заспешил к телефону — вызывать врача.
Надя прибежала быстро, он показал ей на спальню и заставил себя быть поспокойней. Надя что-нибудь сумеет сделать. Женщины могут в таких делах больше, чем мужчины, а дочка в институте на медсестру сдавала. Надя приведет Зою в чувство, а там врачи подоспеют.
С тем он и вернулся от телефона в спальню и вначале просто стоял и смотрел, как Надя пытается дать матери какие-то капли. Потом и сам стал помогать ей.
— Ну выпей, Зоя, — упрашивал он жену, приподняв ее голову. — Выпей и очнись. Сейчас врач приедет, и все будет в порядке… Ты хоть слышишь меня? Ну подай какой-нибудь знак, что слышишь…
Зоя лежала теперь на спине, удобно, и в ее полузакрытых неподвижных глазах вдруг что-то вроде бы изменилось, шевельнулось, привычно отозвалось на его просьбу.
— Вот видишь, Надя, она слышит нас! — обрадовался Николай Васильевич. — Она потерпит… Зоя, ты потерпи, они уже выехали…
Надя вся тряслась от неподвластной, неостановимой дрожи.
— Перестань! — строго приказал ей Николай Васильевич. — У нас теперь есть реанимация.
Это новое спасительное слово еще продлило в нем надежду, и он заторопился на балкон — посмотреть, не подъехала ли машина. Потом снова вернулся в спальню и снова смотрел на жену, и она прямо на глазах становилась моложе и красивее. Так бывало с нею после хорошего отдыха. И он ждал, что она вот-вот очнется, улыбнется и скажет: «Ну что, дорогие мои, напугала я вас?» — «Да уж действительно! Больше не надо так», — сказал бы он в ответ.
Старый солдат, множество раз видевший смерть во многих ее обличьях, умевший понимать и принимать ее окончательность, теперь не хотел ни понимать, ни принимать. Видел успокоенное лицо жены — и думал, что это ей стало легче и она вот-вот очнется. Видел бесполезные старания Нади — и вопреки всему верил, что Надя справится. Не мог он и не хотел, не позволял себе поверить и смириться с тем, что у его трудолюбивой честной подруги наступал полный покой отрешенности от всего — от забот, от волнений, от жизни. И от семьи своей, которую любила самоотверженно. И от мужа своего единственного, которого любила и берегла…
Старый большой ребенок стоял в дверях спальни и, видимо, все еще втайне надеялся, что если он не признает смерть, так она и отступится.
Он не мог признать ее еще и потому, что всегда считалось: первым придется умирать ему. Мужчины вообще умирают теперь раньше, а у него ведь и трудная война за плечами, и старые раны, и памятные отметины чукотской аварии, после которой Зоя так долго выхаживала его и не раз повторяла: «Господи, лучше бы это со мной случилось! Лучше бы я сама так мучилась!..»
Надя уже плакала так, как плачут женщины в одном-единственном случае.
Когда врачи уехали и больше надеяться было не на что, Николай Васильевич изумленно проговорил:
— Это вместо меня она! Это я должен был умереть, а она — вместо меня. Она всегда готова была все беды на себя принять.
— Отец, ну что ты! — Юра подошел к нему и сел рядом.
— Я знаю, что говорю, — упрямо отвечал Николай Васильевич. — А вы все так до сих пор и не знаете, какая это была женщина!
Надя опять принялась плакать, сцепив перед грудью руки.
— Это я, я во всем виновата! — повторяла она. — Вы не знаете, это из-за меня…
— Перестань! — опять приказал ей Николай Васильевич. — Все мы перед ней виноваты.
В доме оставались только свои — Надя, Юра, Наташа, Сергей. Они то ходили по комнате, то садились и снова вставали, не находя места. Наверное, каждый из них, кроме разве Наташи, думал сейчас о какой-то своей провинности перед матерью. Особенно больших грехов перед нею, кажется, никто не совершал (одна только Надя могла думать о большом грехе), но каждый мог вспомнить о чем-то таком, что причиняло матери боль, а стало быть, и приближало ее смерть. Может быть, только теперь впервые задумались они над этим. И, может быть, только теперь начинали осознавать то, что высказал Николай Васильевич, — какая это была женщина! Каждый по-своему любит (или не любит) свою мать, но редко кто знает, до поры до времени, истинную цену ее забот и слез, ее самоотверженности и всепрощения. Матери надо сперва умереть, чтобы дети достойно оценили ее жизнь, ее труды и поняли, что она для них значила…
Они то ходили, то стояли, то садились друг подле друга, будто для разговора, но слов не было. Один Николай Васильевич время от времени что-нибудь говорил, ни к кому в отдельности не обращаясь и не заботясь о том, слушают его или нет. Помолчит-помолчит, что-то вспомнит и скажет:
— Надо было в больнице ей полечиться, а не дома.
Спустя время — о другом:
— Больше всего проступков совершаем против своих близких. Знаем, что простят, и ничего не боимся.
А то вдруг начинал разговаривать со своей Зоей, и это снова пугало детей, как в тот момент, когда он сказал: «Это вместо меня она!» Но теперь к нему не пытались взывать, не пытались образумить. Пусть его мысли текут своим руслом, со своими изгибами и поворотами.
Дети промолчали и тогда, когда услышали:
— Вот и нет больше нашего дома. Нет!
Может, они и сами уже понимали, что в этот день действительно обрывалось, прекращалось существование их родительского дома, кочевого, но прочного родового гнезда, из которого они все вышли, в котором они все росли друг подле друга и формировались. Где и с кем будет дальше жить Николай Васильевич — это еще будет решаться, но уже ничего не изменит. Все равно там будет дом Юры, Сергея или, может быть, Нади, но не дом Густовых-старших. Кое-что из прежних установлений и правил, возможно, возродится в новых, отпочковавшихся домах, но скорей всего уже в другом, изменившемся варианте. Во всей полноте и неизменности мало что возрождается, и двух одинаковых семей, одинаковых домов, наверное, не бывает. Вместе с каждой хозяйкой умирает и ее дом. Хороший ли, плохой ли, но умирает, и если он был хорошим, все это доходит до сознания оставшихся очень скоро: и то, что он умирает, и то, что был хорошим…