Я вспомнила белую ночь, живые солнечные лучи цветущих рододендронов, вспомнила глаза Натальи.
— Настенька, вы несправедливы. Они же любят друг друга. И никто тут ни в чем не виноват.
— Не виноват?! А Тоня как же?! Дурочка она. Я бы на ее месте давно в партком пошла!
— Не пошли бы и вы. И ей не стоит.
Настенька оставила в покое скатерть и с интересом посмотрела на меня. Злости как не бывало.
— А почему?
— Потому что разбитую посуду как ни клей — все трещины будут. Какая же это семья, если людей палкой друг к другу гнать надо? Я, например, считаю, что таким путем много зла делается. Ведь по-настоящему обиженная и слабая женщина жаловаться никуда не пойдет. А часто ли люди могут отличить настоящее горе от поддельного? Трудное это дело — помочь человеку в любви.
— Так, значит, вы считаете… я не права? И не должна защищать Тоню?
Лицо у Настеньки стало совсем детским, внимательным, готовым поверить.
— Какая же это защита — поддерживать в человеке чувство оскорбленного самолюбия?
Настенька вздохнула легко, поднялась из-за стола.
— Странная вы какая. Другие так не говорили. Ладно. Берите с собой Иринку. Я больше ничего не скажу.
…Но меня никто не просил. На согретой солнцем улице было пусто. Взрослые работали, дети убежали к морю или на сопки. Слишком долго все ждали тепла и солнца. Я пошла вверх — к домику Натальи.
За несколько дней кусты вокруг него разрослись еще гуще, домик совсем спрятался за стеной ольховника и цветущей белой спиреи. А возле дорожки уже выстроились красноватые стрельчатые ростки кипрея — ждали до лета.
Я подошла к двери, постучала. За дверью торопливо прошлепали босые ноги. Она отворилась. На пороге стояла Иринка. По ее глазам я поняла: ждала она не меня.
Иринка нахмурилась и потянула дверь к себе.
— Мамы нету. После приходите.
— Да я и не к маме твоей пришла, а к тебе.
— А зачем? — Иринка все не отпускала двери.
— В море хочу тебя взять с собою.
Дверь распахнулась во всю ширину, и также широко распахнулись глаза девочки.
— Верно? А когда?
— Сегодня.
— Ой!
— Ну так что же? Пригласишь меня хоть в дом войти или нет?
— Идите… — Иринка совсем засмущалась и не знала, что сказать.
Мы вместе вошли в маленькую чистую кухню. Здесь топилась плита и пахло дымом. На окне в консервных банках росли цветы — красная герань, столетник и неожиданные здесь нежные лиловые цветы дикого прострела.
— Это ты тут цветы развела?
— Нет. Это мама. Она их любит. Ей бы только по сопкам ходить. А я море люблю. Я капитаном буду. Ведь можно же девочкам капитанами, да?
— Можно, конечно.
Иринка с трудом передвинула на плите тяжелую кастрюлю.
— Помочь тебе?
— Не… Я сама.
За моей спиной отворилась дверь, пахнуло свежим запахом молодой лиственницы, Я обернулась.
На пороге, согнувшись под низкой притолокой, стоял Андрей Иванович. Он держал ведра с водой. В медвежьих темных глазах его была досада. Смотрел не на меня, на Иринку. Она вдруг быстрым движением взяла меня за руку и потерлась щекой о плечо.
Глаза Андрея Ивановича потеплели.
— Подружились, значит? А я думал…
— Что вы думали?
— Да как сказать? Вы ведь из газеты, а у нас бабы болтать любят — хлебом их не корми.
— А вы боитесь этой болтовни?
— Да нет. Не обо мне речь. — Он выразительно показал глазами на Иринку: нельзя при ней говорить.
Я спросила:
— Можно мне Иринку с собой взять сегодня, не помешаем? Я ведь за этим и пришла.
— Вот это добро! Давно я ей обещал, да все не получалось как-то. — Он виновато опустил глаза.
Иринка вдруг сказала:
— Я за дровами схожу. — И вышла.
— Что же не получалось у вас? — спросила я.
Андрей Иванович сморщился, потер висок.
— Да с матерью ее мы вроде в ссоре. Это я так… девчонке помочь зашел. Наталье не говорите.
— А как же мне Иринку в море взять без ее разрешения?
— Сама поеду, сама! — раздался за моей спиной звонкий голосок Иринки, — И не надо мне никого спрашивать! Дядя Андрей ко мне пришел, верно?
Андрей Иванович молчал, смотрел в окно. Короткие, словно обрубленные брови сошлись к переносице. Потом так же молча взял у Иринки из рук несколько корявых веток стланикового сухостоя. Нагнулся к плите, лицо его побронзовело от огня.
— Верно. К тебе пришел.
Помолчал, глянул на меня искоса. — Так вы с Иринкой приходите. Оденьтесь только теплее. Ночи у нас неласковые.
Сейнеры уходили в предрассветную мглу. Рыбаки знают, на стыке ночи и утра бывает мгновение полной «слепой» тишины. В этот миг рыбьи косяки можно не только шорох обложного осеннего дождя, падающего на воду. Среди обычных голосов моря его уловить трудно. Только увидеть, но и услышать. Шум рыбьего косяка напоминает перед рассветом, когда все затихает, людям слышно, о чем разговаривают рыбы.
Мы, я и Иринка, сидели на бухте каната и ждали. Небо было пасмурным. Серебристый свет белой ночи исчез. Море сразу похолодало и посуровело. Мелкие волны терлись о борта сейнера. Низко стлались полосы тумана. Казалось, что сейнер тащит его за собой на верхушке мачты. Темноты не было, но не было и привычной дневной определенности предметов. Каждый предмет притворялся чем-то другим. Бухта каната — лесным пнем, свернутые сети чем-то напоминали согнувшиеся серые фигуры, а люди — огромных сказочных великанов.
Полоса тумана и туч вдруг лопнула, как туго натянутое полотно, и мы увидели небо. На нем умирали звезды. Их гасил невидимый для нас свет зари.
Иринка прижалась ко мне, стало холодно. Из мглы вынырнула чья-то фигура, знакомый голое спросил:
— Что, женщины, озябли? — Это Андрей Иванович. — Поговорил бы я с вами, да время не то. Тихо надо идти. Море будем слушать. Авось сегодня нам рыбы и расскажут что интересное… Верно, Иринка?
Иринка потянулась к нему:
— А они только тебе расскажут, да, дядя Андрей?
— Да нет, отчего же? Доброму да умному всегда понятно, о чем рыбы говорят. Вот кто плохой, тех верно они не любят. Послушай. Может, и тебе что скажут. Иринка послушно закивала головой. Андрей Иванович ушел. Мы снова остались одни. Все было прежним, но мне показалось, что нам навстречу что-то движется. Неуловимое, невидимое и тревожное.
Это не была полоса света — море было тем же предрассветно-серым, это не был и звук. Это шла тишина. На какое-то мгновение у меня зазвенело в ушах.
Иринка стиснула мою руку озябшими ручонками.
— Слышите? — Ее шепот был громким, как крик. — Они разговаривают!
Я не слышала ничего, кроме вновь возникшего шороха волн. Потом ветер принес откуда-то далекий чаячий переполох. Может быть, там шла рыба, а может, мы подходили к острову, где тысячами жили чайки. Рыбаки ожили. Кто-то чиркнул спичкой. Вдоль борта поплыл огонек папиросы. Чей-то охрипший от тумана голос спросил:
— К «Двум братьям», что ли, пойдем, а капитан? Там, слышь, вчера косяк бродил.
Все стало самым обычным. Сейнер развернулся и лег на другой курс. К нам снова подошел Андреи Иванович. Иринка повисла у него на руке:
— А я слышала! Я все слышала!
Но что она слышала, девочка так и не сумела объяснить Андрей Иванович взял ее на руки и унес в каюту греться. А я пошла на корму, туда, где мелькали огоньки папирос.
У меня тоже были свои дела.
Передо мной лежала короткая и ясная телеграмма. «Немедленно возвращайтесь». В таких случаях полагается собирать вещи и уезжать. Вещи я собрала, их и собирать-то было нечего. Основное — блокноты.
Пухлые журналистские блокноты с обтрепанными краями. В них пряталось многое: цифры, имена, события. Все то, что составляет смысл моей работы. Ведь именно ради этого я приехала сюда, а потом поеду в другое место. Но кое-чего в блокноте не хватало — не было конца жизненной истории, которая занимала меня все это время. Я могла сколько угодно твердить себе, что это не главное, что не за тем я приехала сюда, все равно на душе словно камень лежал. Да и будет ли этот конец и когда?