Ольга Николаевна Гуссаковская
О чем разговаривают рыбы
О чем разговаривают рыбы
Маленькая повесть
Я сижу на берегу маленького моря. Если я встану, моя тень упадет на него, как солнечное затмение. Собственно говоря, это просто лужа между двух камней, обнаженных отливом. И все-таки это море, в нем даже есть рыбы. Под нависшим камнем шевелится что-то большое и темное, Это толстый старый бычок — рыба ленивая и хитрая. Он отлично знает: большое море вернется, надо только ждать. И он ждет.
Морским желудям-балянусам и того проще: им все равно некуда деваться со своих камней. Попрятались в колючие скорлупки, наглухо закрыли двери — будь что будет.
Ждут и черные колпачки ракушек-мидий. Ждет и крошечный краб, зарывшийся в песок у самой моей руки. И только молоденькая селедочка мечется в сохнущей луже. Ее тело похоже на серебристую ракету; селедочка не может жить в маленьком море, ей нужно большое, настоящее, но до него так далеко! А с соседнего камня за ней давно следит красным глазом сытая чайка.
Редактор нашей газеты был бы недоволен, увидев меня здесь. Моя командировка кончилась, а я все еще не знаю, что должна написать. Редактор вряд ли поймет, что его любимое изречение: «Волка и репортера ноги кормят» здесь неприменимо. В городе и поселке время ценится и течет по-разному. Я это знаю давно, сама выросла почти в таком же поселке. Только там вместо моря была неприветливая северная река.
Городской человек, попав в поселок, страшно торопится и, как пуля, насквозь пронизывает чужую жизнь, не успев ее понять. Две недели назад я сама еще жила городской жизнью. Звонил телефон, срочно отправлялась в набор полоса, что-то на ходу заменяли, резали, добавляли — в общем, кроился очередной номер газеты. И вдруг — эта командировка.
Редактору было некогда. Руки его тонули в гранках. Не поднимая головы, он сказал:
— Нужна рыба. Понимаете? Что-нибудь такое лирическое о рыбе вообще, о том, зачем и куда она плавает и о чем разговаривает. Ну, и передовики. Люди, дела, планы.
Редактору нравится такой стиль. Он уверен, что это очень современно.
…И вот я сижу на берегу маленького моря, а могу сидеть дома — у учительницы Анастасьи Михайловны. Так ее зовут в школе. Для меня она просто Настенька. Гостиницы здесь нет.
У моря лучше. Камни нагреты утренним солнцем. Пахнет йодом, рыбой, ветром. Да разве скажешь, чем пахнет море?
Линия прибоя отмечена белой чертой — это чайки. Их тысячи, но отсюда не слышно их криков, не видно отдельных птиц — большое море ушло далеко.
Такими же далекими и одинаковыми вначале были для меня и жители поселка с некрасивым названием Рыббаза.
У всех незаметные, занятые чем-то своим лица.
Большое море возвращается. Чайки взмыли в воздух белым кипящим облаком. Слышнее стал накат волн. И обитатели маленького моря тоже это почувствовали. Хитрый бычок поднял хвостом целую бурю. Выползла откуда-то коричневая морская звезда — я даже не пойму, где она пряталась. И только селедочка все металась из последних сил.
Чья-то тень упала на воду. Я подняла голову. Напротив меня на камне стояла девочка лет двенадцати с очень забавным лицом. Ему все не впору: глаза, нос, рот. Все слишком большое. Глаза светлые, по-взрослому неулыбчивые. А волосы просто белые. Лежат по плечам.
Девочка молча глянула на меня и вдруг одним быстрым движением поймала селедочку и побежала навстречу большому морю.
Это Иринка. Та, о которой я должна рассказать.
Три дня спустя после моего приезда мы пили чай в палисаднике у Настенькиных окон. Там кто-то в землю вкопал стол, поставил скамейку. Рядом тянулись к солнцу обломанные кустики ольховника, чахли на неполитой клумбе чужие здесь маки и буйно зеленел лисохвост. Все это вместе называлось садиком.
Личико у Настеньки круглое, очки на нем тоже круглые, нос вздернутый. Вот и заставь тут величать себя Анастасией Михайловной. Настенька первый год работает в школе, и ей хочется быть строгой и мудрой.
Говорили о разном. Больше о тех временах, когда Настенька училась в институте!. Пять студенческих лет были явно памятнее года, прожитого в поселке. Может быть потому, что Настенька тоже была горожанкой и еще не все замечала в новой жизни. Но меня интересовало именно то, что делалось в поселке, в школе, и я прервала ее рассказ о каком-то знаменитом теннисном матче.
Настенька послушно заговорила о школе. Потом вдруг нахмурилась, сдвинула тонкие бровки:
— Нет, вы только подумайте, как можно оставлять ребенка такой женщине! Я бы таких, как эта Наталья, в двадцать четыре часа из поселка выселяла! Уж одного того довольно, что она в лагере сидела, а она еще и ведет себя так, что сказать нельзя! Воображаю, что ее Иринка видит дома! А йотом со школы спрашивают — почему плохо воспитывали!
Я никак не ожидала, что простой вопрос о работе в школе вызовет такую бурю. Видимо, для Настеньки во всем этом было что-то личное, только я не совсем понимала — что.
— Представляете, задала я ребятам изложение на свободную тему. Все написали — кто про лето, кто про лагерь, а эта… написала: «Хочу, чтобы Андрей Иванович стал моим папой, он про море все знает и с ним интересно…» А он — их сосед, и девушка у него есть. Мать, что ли, ее подучила? Просто ума не приложу, что тут можно сделать.
Настенька сердито, громко отхлебнула чай. Губы у нее были нежные. Острые ребячьи непримиримые локти.
Вокруг был все тот же медленно гаснущий летний день. Чуть вздрагивали поседевшие от пыли листья ольховника, бродил по клумбе белый цыпленок с чернильным пятном на спине. Жестяным голосом орал испорченный репродуктор на крыше клуба. И все-таки что-то изменилось. Исчезло безразличное однообразие незнакомого места. В который уж раз я почувствовала — рядом чужая беда.
Мимо нас уже дважды прошла молодая женщина.
— Кто это? — спросила я.
— Да она же — Наталья Смехова! Мать этой девочки! Вы ее не слушайте: она такой умеет прикинуться обиженной — не хочешь, так пожалеешь. Нет, я бы таких вон гнала, вот и все!
У Настеньки даже щеки разгорелись от гнева, и я подумала, что она хорошенькая. Даже очки не портят.
— А вы хорошенькая…
— Что? — Глаза у Настеньки изумленно раскрылись. — С вами серьезно говорят, а вы…
Настенька сердито встала и пошла к дому. Да и пора было. Солнце уже коснулось иззубренного, как старый нож, края сопки. Через несколько минут придет ночь. Летняя ночь без вечера. Мне не хотелось идти домой, и я осталась в садике. С моря потянулись белые полосы тумана, а с ними холод. Колыма не знает жарких ночей.
Солнце ушло, но темнота не приходила. Вместо нее по небу разлился мерцающий серебристый свет. Неба не стало. Было только это неверное, все подменяющее сияние белой ночи.
Дальние сопки придвинулись и стали близкими. Вода в узкой бухточке, где стояли сейнеры, потемнела, а суденышки, слившись, со своим отражением, стали огромными, как сказочные корабли.
Бледные цветы рододендронов на склоне сопки начали разгораться нежно-золотистым светом.
Ночь освободила звуки. Они стали самими собой. Ничто из принесенного человеком к ним не примешивалось. Даже далекий голос пароходной сирены показался голосом ночи…
Я встала и пошла вверх по выщербленной паводком улице. В погасших окнах домов отражалось сияние белой ночи. Словно в окна вставили небо. Дома спали. Только у одного, стоявшего чуть на отшибе домика в окне горел свет.
Я подошла ближе.
Землей возле домика завладела тайга. Видимо, никто тут не заботился об огороде. У крыльца тянулась вверх молоденькая лиственница, у завалинки на припеке разросся шиповник, а дальше между камней белели какие-то цветы — не то багульник, не то спирея.
Из заросли доносились голоса. Сначала я услышала женский — высокий и звонкий.
— Ну что ты ко мне ходишь? Перед людьми только стыдно. Ты — капитан сейнера, человек на примете, а я кто? Лагерная… Да и не верю я тебе. От Тоньки ко мне пришел, а от меня к кому пойдешь?