Это обстоятельство — наличие рюкзака под моей кроватью — было большой притягательной силой и для Василия Корнеевича Рыпэля, когда-то известного морского охотника, певца и каюра. С вельбота его давным-давно списали, своих отличных собак он понемногу распродал, каких по настоящей цене, каких просто за бутылку, когда за глоток живительной влаги человек готов на все. Его заботливое отношение к нам во многом объяснялось тем, что поэт всегда подносил ему чарку, а потом подолгу душевно беседовал.
Поэт любил выпить и, похоже, уже не мог жить без вина. Но при этом оставался человеком широких интересов. Самое поразительное то, что, вопреки утверждениям врачей-наркологов, память у него оставалась отличной, он помнил невероятное количество стихов, и как раз более всего малоизвестных мне — Пастернака, Гумилева, Плетневой, Ахматовой, Волошина… А как он читал Маяковского! Ни один артист, думаю, не мог бы так прочитать «Флейту-позвоночник», как мой гость!
Он цитировал наизусть Библию и Коран и даже приводил какие-то удивительные примеры из Талмуда и индийских эпических поэм.
Мы пошли на другой берег лагуны, где еще виднелись следы наших раскопок военных лет.
Дориан ходил по тундре, трогал носком резинового сапога вывернутые кочки и ругался, часто повторяя одно и то же слово: варварство.
Я оставил археологов и пошел на Еппын, чтобы оттуда поглядеть на море. На наблюдательном посту, усевшись на плоский камень, старый охотник Каляч обозревал морское пространство, приложив к глазам окуляры мощного бинокля. Он услышал мои шаги, оглянулся и приветствовал:
— Етти!
— Ии, — ответил я, присаживаясь рядом на покрытый жестким, шершавым голубоватым мхом камень. Нагретый солнцем, он хранил в себе тепло. Каляч молча подал мне бинокль и показал направление.
Горизонт качнулся в поле зрения, чуть подсиненный стеклами бинокля. Я установил локти на свои колени и принялся обозревать морской простор, довольно быстро зацепив взглядом идущие один за другим вельботы. До моего слуха донеслись далекие выстрелы.
— Они уже его загарпунили, — сообщил Каляч. — Теперь добивают.
— Уж очень быстро, — с удивлением заметил я.
— Киты подошли сюда еще утром, — сказал Каляч. — Так что охота началась сразу, да и моторы на этот раз не подвели.
Я хорошо знал по собственному опыту, что главное — это загарпунить кита. В первые послевоенные годы для добычи пользовались снятыми с вооружения противотанковыми ружьями, которые устанавливались на треножнике посередине утлого деревянного суденышка. Одного выстрела порой хватало, чтобы убить кита.
Тех противотанковых ружей я больше не видел у земляков. Мне объяснили, что кончились патроны, да и ружья износились. Сегодня, чтобы добить кита, приходилось выпускать в него десятки, а то и сотни винтовочных пуль.
Хлопки выстрелов следовали одни за другим.
Я не спешил спускаться к морю. Когда добьют добычу, понадобится еще несколько часов, чтобы прибуксировать ее к берегу.
Каляч взял у меня бинокль и бережно положил его на колени, обтянутые полысевшей нерпичьей кожей штанов.
— Значит, писателем заделался…
Он произнес эти слова как-то спокойно, безразлично, но я почувствовал в них упрёк.
— А ты читал написанное мной? — с некоторым вызовом спросил я.
Я еще раньше с неприятным чувством обнаружил, что мое писательство не то чтобы не пользовалось популярностью среди земляков — в конце концов здесь издавна принято не осуждать и не обсуждать человека и его дело, — а и их отношении ко мне не было и намека на одобрительный восторг, чего тогда хватало в печатных отзывах.
— Кое-что читал, — медленно произнес Каляч. Он не отличался многословием, и манера его разговора была присуща той части жителей Улака, которые поставили яранги на дальней стороне галечной косы и назывались тапкаральыт. Между произнесенными словами у них простирались долгие периоды молчания.
— Не понравилось? — спросил я.
Каляч снова приставил к глазам бинокль, но направил его не в море, а на берег лагуны, где все еще бродили меж ямок и мышиных пор археологи. Отняв наконец окуляры. Каляч медленно обернулся ко мне и сказал:
— Непонятно…
— А что непонятного? — удивился и даже немного обиделся я, — Ведь про нашу жизнь пишу.
На этот раз Каляч ответил необыкновенно быстро:
— Имена вроде бы наши, знакомые, а люди — не те… Не те люди, не то говорят.
Ото было совсем обидно. Правда, я начал догадываться, в чем тут дело. Для персонажей своих рассказов и повестей я брал имена хорошо мне знакомых людей из того же Улака и окрестных селений, людей хорошо знакомых или известных другим. Имя же у чукчей и эскимосов не только звуковое обозначение человека, но как бы и выражение его личности, отличительный его признак. По тому или иному имени ты можешь сразу представить человека, его внешний облик, характер, привычки и даже одежду…
— Все, — произнес Каляч, снова обратив бинокль на море. — Привязывают… Сейчас начнут буксировать к берегу.
Он долго и основательно укладывал бинокль в старенький потертый футляр с заплатами из желтой лахтачьей кожи. Потом прилаживал его на себя, вставал, проводил рукой по тому месту, где сидел.
— Сильно ты запутался в своих книгах, — сказал он, окончательно повергнув меня в смятение.
Я поплелся за ним, стараясь найти слова, объяснить Калячу, что в художественной литературе совпадение имен реально существующих людей с персонажами книг явление обычное, И ничего тут особенного нет. Но тогда, мог возразить Каляч, найди собственное имя порожденному тобой в твоем повествовании человеку и не путай с тем, кто реально существует, ходит по земле, отправляется на охоту в море, пасет оленей, живет с определенной женщиной, растит детей, ездит на собаках, кроет крышу новыми моржовыми кожами…
Всем встречным Каляч сообщал односложно:
— Есть…
И люди сразу менялись в лице, глаза их наполнялись радостным блеском. Кто торопился домой, чтобы приготовить вечернюю еду для возвратившегося охотника, кто спешил в магазин.
В учительском домике меня встретил Рыпэль и сообщил:
— Я затопил баню.
— Это хорошо, — похвалил я.
— У меня есть два веника. Из нашей тундровой березы. Один русский научил как делать. Те, кто пробовал, говорит, не хуже материковых березовых веников.
Народ начал собираться задолго до того, как охотники привели на буксире убитого кита. Здесь собрались все знаменитые и достойные люди села: Каляч, Атык, Туккай, Сейгутегин…
Женщины нарядились как на праздник. И в самом деле, разве это не праздник — встретить удачу на холодном галечном берегу вместе с возвратившимися невредимыми, радостными мужьями, отцами, сыновьями и братьями?
Моторы натужно ревели, вельботы медленно приближались к берегу. Сама добыча была почти полностью скрыта под водой, и только поддерживающие на плаву китовую тушу надутые тугим воздухом пыхпыхи указывали на нее.
Я увидел поэта на первом вельботе. Он сидел на носу рядом с гарпунером Йорэлё.
А народу на берегу все прибавлялось. Пришли работники полярной станции, пограничники. Я узнал в толпе археологов. Они держались ближе к полярникам. Спустились и несколько остававшихся на летнее время учителей.
Поэт ступил на берег несколько неуверенно, мне даже показалось, что он пошатнулся. Такое вполне могло быть: когда целый день проведешь на вельботе, на тесном суденышке, практически в одном и том же положении, первое время на берегу тебя слегка покачивает.
— Изумительно! — закричал поэт еще издали, приближаясь ко мне. — Это впечатление на всю жизнь! Какая там ловля акул! А вот попробуй загарпунь ручным гарпуном кита да застрели из винтовки! Невероятно!
К нам подошли Дориан и Светлана. Они поздравили поэта с добычей и благополучным возвращением.
— А вам приходилось охотиться на кита? — как-то задорно-весело спросил поэт Дориана.
— Как-то не доводилось…
— Ну, считайте, что вы ничего не знаете о жизни этих людей, — решительно произнес поэт.