Когда глаза привыкли к темноте, я увидел, что вода гораздо светлее темнеющей вдали земли и Нунэмунского мыса, черной массой проступающего слева по борту.
Понемногу на корабле затихала суета, слышался только мерный стук судового двигателя да журчание воды, рассекаемой носом корабля.
Все небо сняло огромными, яркими звездами. Отчетливо различалась Великая Песчаная река, называемая в школьном учебнике по астрономии Млечным Путем, а созвездия рисовали причудливую картину ночного неба. Глядя наверх, я мешал сведения о расположении звезд, полученные от дяди Кмоля, со школьными, вычитанными в учебниках.
Сердце радовалось: теперь путь лежал в родное селение. Но где-то на самом донышке души все же таилась мысль о побеге, о тайном уходе со строительства, который светлоусый называл страшным словом — дезертирство.
По как не дезертировать, когда оказалось, что условии на стройке далеки от посулов вербовщика? Почти не было никакой денежной оплаты. Порой выяснялось, что строители съедали гораздо больше, чем зарабатывали, и это было несколько странно, так как еда была весьма скудная и даже отвратительная по своему качеству. Правда, так кормили только тех, кого завербовали в чукотских и эскимосских селах. Часто на стол в оловянных тарелках подавали только протухший кусок копальхена из оставшихся запасов собачьего питомника. Само же строительное начальство и шофера питались в отдельной столовой, куда мне доводилось заглядывать. Тамошняя еда не шла ни в какое сравнение с тем, что давали нам.
Но люди не жаловались. Вообще, это не в характере чукчей и эскимосов — роптать на судьбу: раз уж попали в такое место и в такие условия, надо терпеть, главное, не терять своего человеческого достоинства.
В северном море в ночную пору холодно, а я был одет в старую, уже порядком потрепанную телогрейку, которая служила мне спецодеждой на строительстве. Я сильно продрог, но так было хорошо на воле, что не хотелось уходить в душный сырой твиндек. В часы одиночества я обычно мечтал о том, какая у меня будет жизнь после школы, после университета… После университета я видел себя, конечно, учителем, не обязательно в Улаке скорее где-нибудь на северном побережье полуострова, в маленькой начальной школе… Но чтобы было много-много книг, а свою комнату я представлял себе не иначе как заставленной книжными полками. И никто не будет мешать мне погружаться в причудливый, внешне вроде бы чуждый, но так легко узнаваемый мир…
Окончательно продрогнув я медленно побрел в твиндек и, чтобы не разбудить Атук с ребенком, со всей возможной осторожностью пробрался в свой угол. Лампочка не горела, и была такая темень, хоть глаз выколи.
Нащупав свое место, я взобрался на нары и улегся. Закрывая глаза, вдруг почувствовал что-то странное, необычное в тесном и душном помещении. Здесь явно еще кто-то был. Необъяснимый страх охватил меня. Я прислушался…
С той стороны, где лежали Атук с девочкой, доносилось какое-то сдерживаемое, прерывистое дыхание, словно кто-то огромный поднимался на скалу и никак не мог отдышаться.
Какой-нибудь зверь заполз в твиндек? На полном ходу судна? А может, это краснокожий, с короткими бивнями, морж-убийца?
Я ужо готов был закричать, позвать на помощь, как вдруг услышал спокойный, хрипловатый от сна голос Атук:
— Это ты, Ринтын?
— Да, — с чувством облегчения ответил я. — Мне показалось, что здесь кто-то чужой…
В ответ раздался приглушенный смешок, глухая возня и какое то постороннее, тяжелое дыхание, окончательно прогнавшее сон. Захныкал ребенок. Видимо, Атук взяла Анечку на руки и принялась укачивать, напевая старую эскимосскую колыбельную песню, которую я знал от своей тетушки Рытлины.
Девочка не успокаивалась, кричала все громче и так горько, словно была чем-то обижена до глубины своей еще нежной, нетронутой и так легко ранимой души.
— Наверное, здесь ей душно, — подал я голос. — Может, лучше выйти с ней на палубу?
— О, ведь это верно! — обрадовалась Атук. — Послушай, будь другом, погуляй с ней.
Что-то очень заискивающее было в голосе молодой женщины: видимо, она еще не протрезвела окончательно. Вспомнились случаи в Улаке, когда опьяневшие от дурной веселящей воды матери душили в беспамятном сне своих детей. Я представил покрасневшее, задохнувшееся личико Анечки и торопливо предложил:
— Давайте девочку. Только как следует укутайте, на палубе прохладно… А где тут зажигается свет?
— Ой! — испуганно вскрикнула Атук. — Света не надо! Возьми скорее ребенка! Она хорошо укутана.
Не понимая, почему не нужно света я на ощупь двинулся на голос и бережно взял отяжелевший от сырости сверток. Так же ощупью я нашарил ногой ступеньки трапа, ведущие на палубу, и осторожно выбрался под звездное студеное небо.
Девочка все еще продолжала плакать, но я, прижав ее к себе, принялся вышагивать вдоль борта, тихонько напевая марш об артиллеристах, которым Сталин дал приказ. Несмотря на полный штиль, кораблик ощутимо покачивало, и надо было приноравливать шаг, чтобы не грохнуться на палубу да еще с малым дитем на руках.
Анечка довольно быстро успокоилась: видать, ей и вправду не хватало свежего воздуха в тёмном, сыром твиндеке. Она заснула. Я нашел какой-то выступ на палубе и уселся.
Мысль об Атук не выходила из головы, смешиваясь с растущим подозрением, что она в твиндеке не одна. Иначе зачем ей остерегаться света? Да и ощущение того, что там находился еще один человек, было таким явственным, что я мог в этом поклясться. Не только по шуму, но и по запаху чувствовалось присутствие постороннего. Ну, а если там человек, то это мужчина, и я уже был достаточно взрослым, чтобы догадываться, чем они там занимаются.
Что-то обидное, тягуче-грязное заволокло мои думы: неужели меня считают таким дураком и ничего не смыслящим, что могут при мне позволять такое? Обидно было не только за себя, но и за Инки, за эту маленькую девочку, так сладко прикорнувшую на моих коленях.
Что такое любовь? Девушка? Женщина?
Все, что до сих пор встречал я, было так далеко от читанного и книгах! Но в то же время верилось, что настоящее чувство есть, но оно пока недосягаемо, чисто, возвышенно, где-то далеко в туманном будущем.
Точно так, как я стремился вырваться из Улака в университет, в безграничный океан человеческого знания, красоты, я буду стремиться к возвышенной любви, где музыка, цветы, аромат незнакомых духов, поэтические слова…
И такое будет не только со мной, а со всеми людьми, со всеми моими сородичами, не ведавшими, что, кроме простого соединения в темноте яранги, мехового полога, существуют возвышенные чувства, сродни самой прекрасной поэзии.
Эти мысли несколько утешили меня, и я начал даже изредка впадать в дремоту, но каждый раз, погружаясь в сладкое забытье, вздрагивал как от удара, вспоминая о ребенке, лежащем на коленях.
Я не знал, сколько времени прошло: может, час, а может, и больше.
Со стороны люка, ведущего в твиндек, послышалась какая-то возня. Несмотря на темноту, и различил фигуру мужчины, а за ней и вылезшую на палубу Атук.
— Ты где, Ринтын? — успокоившимся, умиротворенным голосом спросила она.
— Я здесь…
Мне пришлось посторониться, чтобы дать дорогу рыжеволосому моряку.
Рано утром Атук разбудила меня.
Я в испуге открыл глаза. Люк на палубу был распахнут, и в твиндек сочился мерцающий, неустойчивый морской рассвет. Атук, одетая, с чуть припухшими глазами, но свежая и красивая стояла надо мной с ребенком на руках.
— От берега уже отчалила байдара, — сказала она. — Тебе большое спасибо. Вон там, — кивнула она на нары, — твоя доля…
Я проводил Атук-Аллу, помог ей сойти на играющую на волнах у борта шхуны кожаную байдару и вернулся в свой твиндек.
На деревянных нарах лежала красочная пачка американского армейского табака.
Да, табак в те годы был в большой цене, и это был настоящий мужской подарок.
6. Моления морским богам
За покрытой лужами посадочной полосой, на мысу, где ранее стояла яранга Пакайки, медленно вращался радиолокатор. За ним белели барашки бушующего залива Лаврентия.