— Но он… здоров?
— В этом смысле все слава богу, нет, тут другое… — и уже громко: — Какие чудные ромашки! Спасибо, милый. Мои любимые! И черешня, бог мой! Мама! Мама!.. Не слышит.
— До сих пор дает уроки? Ей же… постой, семьдесят четыре?
— Три четверти века, Сева, в феврале отпраздновали юбилей.
(А он-то забыл, начисто забыл, скотина…)
— Ты проходи. И перестань так волноваться, у нас все как было. Видишь, даже обои. Как при тебе.
— Всеволод!.. Боже! Сколько лет… Очень, оч-чень рада, дорогой мой. Черешня? Мне?! Прелесть! Чрезвычайно тронута — знаете, не избалована излишним вниманием, с тех пор как мы… впрочем, что говорить! Инга, в чем дело, что случилось? Почему ты держишь гостя в передней? А вы повзрослели, возмужали, но прекрас-сно выглядите, настоящий мужчина!
Элла Маркизовна стала еще более величественной. В отличие от Инги она пополнела, но держалась все так же прямо и осанисто.
— Прошу, прошу в комнаты, — продолжала она. — Инга, обрати внимание, милая, что значит, когда человек смотрит за собой и не опускается. Впрочем, стоит ли удивляться, в нашем роду все были такие, как Всеволод! Я сегодня же позвоню Софье Ильиничне…
— Мама!
Элла Маркизовна медленно, как большой теплоход, развернулась и поплыла в столовую. Дорофеев с Ингой пошли следом.
— Софья Ильинична год назад умерла, — усталым голосом сказала Инга, — но мама почему-то все время… вот так… По-моему, она делает это намеренно.
Не оглядываясь, Элла Маркизовна откашлялась и произнесла металлически:
— Я. Сегодня же! Позвоню! Софье Ильиничне! И скажу, что наш Всеволод пре-кра-а-сно выглядит! А вы что думали?
Под незапамятным абажуром со стеклянными висюльками, по преданию украшавшим еще столовую в знаменитом «поместье», был сервирован праздничный стол. Горло Дорофеева сжалось, когда он увидел знакомый «метрополевский» крендель.
— Ну-с, Всеволод, располагайтесь, наш славный, здесь вы дома. Здесь вы свой. Более, чем кто-либо, да. Инга, что же ты? Налей наконец человеку чаю! Что же вы, Всеволод? Я жду. Рассказывайте про ваше житье-бытье.
— Тебе, как всегда, покрепче, Сева?
Он кивнул. Заварка, как всегда, была холодной и бледной, и от этого Дорофеев почему-то раскис окончательно.
— Так что же рассказывать? — он с усилием улыбнулся. — Я человек, как вы знаете, консервативный. Все тот же сухарь. Работаю… Старею вот..
— Не надо кокетничать, Сева, — мягко перебила Инга, опередив Эллу Маркизовну, которая уже начала протестующе поднимать брови. — Мама правильно заметила, ты не изменился… — она смотрела на ромашки, стоящие в хрустальной вазе рядом с кренделем.
— Мы здесь все следим за вашими огромными успехами, — промолвила Элла Маркизовна. — Наслышаны: вы теперь уважаемый профессор. Да! Весьма похвально. Весьма! Кузен Софьи Ильиничны… — тут она быстренько взглянула на дочь, но та как ни в чем не бывало помешивала ложечкой в чашке. — Да, так о чем я? Память, память… Бог мой, Всеволод, может быть вам горячо? Налейте в блюдечко, не чинитесь. Вы не в гостях. И это — не преж-ни-е времена… — она опять посмотрела на Ингу, на этот раз с угрозой. — Да! Он не в гостях! Время, время… О, Zeit! Die Zeit heilt alle Wunden![4] Сколько лет…
— Сева, расскажи, как на работе? — вмешалась Инга. — Антон говорил, ты теперь завотделом? А наука?
— А куда денешься? — Дорофеев развел руками. — Заматерел, власти захотелось. А наука… Пытаюсь… И то, и то.
— Да! Кузен Софьи Ильиничны нынешней зимой ездил в Цюрихь и привез ей чудную шаль. Брюссельское кружево! — не выдержала Элла Маркизовна.
— Сейчас вот с начальством воюю, — продолжал Дорофеев, сочувственно покивав теше. — Новый замдиректора. Откуда-то из «верхов». Ну и как обычно — новая метла… Наводит свои министерские порядки. Главные претензии, представь, ко мне.
— К тебе?! В научном плане?
— Нет, у него другое: «Почему ваших теоретиков никогда нет в институте? Что за привилегированный класс? А если и соизволят появиться, все равно, как ни зайдешь, сидят, развалившись, без дела, чешут языками. И дымят в помещении!»
— А ты?
— Отбиваюсь: мол, в этом чесании, как ни странно, главная работа и есть. Генерирование — может, слыхали? — идей. У нас, дескать, как у муравейника, коллективный мозг. А для одиноких раздумий в тиши кабинета как раз и существуют те самые свободные дни, которые ваше превосходительство так возмущают.
— Странные люди порой встречаются на этом свете, — заключила Элла Маркизовна и взяла большой кусок кренделя. — Вы ничего не едите, Всеволод. Так не следует. Инга, позволь, ты ведешь себя некорректно. Как это говорят в народе? Птицу баснями не кормят. Худые песни соловью!
— Я ем. Спасибо, Элла Маркизовна. Все очень вкусно. А как ваши дела? Как здоровье? — Дорофеев повернулся к ней.
Элла Маркизовна горько пожала плечами:
— Мое? Здоровье?! За-ме-ча-тель-но! Ведь правда, Инга? Но ничего, недолго уж… — последнее сказано было не без мстительности. Инга сидела молча, с напряженным лицом.
— Ну… — Элла Маркизовна отставила недопитую чашку и поднялась. — Благодарю всех. Не стану мешать. Нет, нет! У меня там крайне важное дело. Крайне важное! Да.
Высоко держа голову, она удалилась. Инга смотрела в стол.
— Вот так-то, Сева, — сказала она наконец, усмехнувшись половиной рта. — Как теперь выражаются: таким путем. А с подчиненными у тебя хорошие отношения? — она повысила голос, глазами показав не неплотно прикрытую дверь в комнату матери. И уже шепотом — Ты пока расскажи еще, к маме сейчас ученица придет.
И Всеволод добросовестно, даже с удовольствием рассказал, что сперва с отделом ему приходилось туго: в Ленинграде, в секторе, все были свои, один организм, друг друга — с полуслова, и вообще в секторе десять душ, а тут сорок с лишним, сейчас уже к пятидесяти подходит. И возраст самый разнообразный: от двадцати до пенсионного, у всех свои характеры, амбиции, — словом, не просто.
— …Но теперь уже ничего. Я даже кое-какие великие открытия сделал, — похвастался он, — вроде бы очевидные вещи, велосипед, а вот, поди ж ты! Когда делаешь что-то вместе, ни за что нельзя людям врать. Ни с какой целью. Никому! Гениально? Далее: только тогда можно требовать, чтобы подчиненные честно делали, что положено, когда уверен, что сумеешь выполнить то, что им за это обещал. Гарантия прав, так сказать. Каково?
— Действительно, открытие..
— Смейся, смейся. А я это правило для себя, можно сказать, выстрадал. И не думай, что очень просто — всегда выполнять, иногда очень даже трудно, просто смертельно, к тому же часто не от тебя зависит. А вот мой, например, предшественник — неплохой, между прочим, парень, и ученый дай бог, и абсолютный недурак, — так у него другой был принцип: намеренно закрывать глаза на разные нарушения. Намеренно! Закрывал. Но… до поры до времени. Чтобы люди постоянно чувствовали себя виноватыми. Такими, знаешь, воришками, которых вот-вот поймают и уличат.
— И уличал?
— А зачем? Ведь вот в чем фокус: когда все время боишься, что поймают, тут уж не до собственных прав, тут любое стерпишь, лишь бы не взяли за шкирку. А не то: «Как? Недоволен? Кто? Ты?! Зарплату, говоришь? Премию за твою работу другому дали? Да ну? Незаконно?! Ох, уморил! Законник…» И покраснеешь, и глаза в пол. Крыть-то нечем: на прошлой неделе в институте ни разу не появился, врал, что сидел в библиотеке, а сам летал в Кишинев — ребенка к бабке отвозил. И все это знали!
— И что же, сидит, помалкивает? — заинтересовалась Инга.
— А то! Куда ж ему, аферисту, деваться! Все рыло в… этом самом. Молчит. Но уж отвернешься — своего не упустит. Так вот, это я, кажется, в своем отделе вывел..
— Слушай, Сева! Ты Лосева часто видишь?
— А что?
— Видишь?
— Вижу.
— Ты торопишься? — вдруг испугалась Инга и опять зашептала: — Я же о главном и не начинала, а это очень, очень серьезно и важно, поверь! Крайне. Во-первых… Господи, да что ж это ученица так опаздывает?