На поминках все говорили о том, какими замечательными, прекрасными людьми были светлой памяти Татьяна Константиновна и Евгений Михайлович. Всеволода посадили во главе стола, рядом с Игорем, племянником отца, сыном его покойного старшего брата Павла. Игоря Дорофеев знал плохо, встречались за всю жизнь раза четыре. Тот все твердил — мол, надо чаще видеться, кузены как-никак, обещал звонить, заходить, правда сразу оговорился: работает в газете, без продыху гоняют по командировкам, но скоро он с этим делом завяжет, займется свободным творчеством, и тогда… Дорофеев кивал, пил, не до Игоря ему сейчас было, да и что может быть за общение с этим Игорем, пожилым человеком лет тридцати, никак не меньше. В конце концов Игорь ему надоел, он встал и вышел в переднюю — захотелось побыть одному. Но в передней под вешалкой сидела на полу тетя Женя, соседка, и плакала, уткнувшись лицом в старый плащ отца.
Разошлись поздно. В дверях каждый крепко пожимал Всеволоду руку: уговаривал держаться, просил непременно звонить, и если что надо — безо всякого стеснения, мы же друзья папы и мамы… А главное, помни: ты обязательно должен учиться дальше, мать так мечтала… а деньгами поможем, уж будь спокоен.
Многих из этих людей он больше не встречал ни разу в жизни, с Игорем пару раз мельком столкнулись на улице. Потом, когда уже Дорофеев жил у тещи, когда был Антон, Игорь однажды вдруг появился, дескать, шел мимо из театра, написал пьесу и вот идет с репетиции. Сидел минут тридцать, обещал пригласить на премьеру и не пригласил, впрочем спектакль тогда как будто провалился. Еще три года спустя Игорь нелепо погиб на охоте.
…В тот вечер, сразу после поминок, Всеволод остался один — тетке надо было возвращаться в Москву к больному мужу.
И вот наступило утро, когда он проснулся в пустой комнате, пахнущей вымытым полом и цветами, белыми хризантемами, вянущими в высокой зеленой вазе перед портретом матери.
На этом портрете, сделанном еще до войны, мать, совсем молодая, смеялась, запрокинув голову и придерживая рукой круглую шляпу с широкими полями.
Всеволод топтался перед портретом босой, в одних трусах, и опять чувствовал недоумение — не отчаяние, не тоску — недоумение. А от этого, ему казалось, у него заложены уши, и он затряс головой, и в ушах зазвенело, а потом выяснилось — не в ушах, а звонят в дверь, давно уже звонят, долго, непрерывно, без пауз.
Он босиком вышел в переднюю, накинув на голые плечи отцовский плащ, под которым плакала вчера тетя Женя, отпер дверь — появилась Инга, деловая, серьезная, с хозяйственной сумкой в руке. Сухо поздоровалась и сказала:
— Ты одевайся, я поставлю чайник, — и зашагала в кухню. А Всеволод вернулся к неубранной постели и, одеваясь, вспомнил, что Ингу он видел и вчера, на кладбище, и после, вечером, на поминках — что-то она там носила на стол, резала хлеб, убирала грязную посуду. И накануне похорон, когда он с кем-то… с кем? — ездил в садоводство за букетами и венком, Инга тоже вроде была там… К Всеволоду она все это время почти не подходила, но постоянно существовала где-то неподалеку, чем-то занятая, бледная, с крепко сжатыми тонкими губами.
Он направился в ванную, где долго мыл лицо холодной водой, а когда вернулся назад, на обеденном столе стояли чашки, чайник, тарелки с яичницей, а посередине — целое блюдо бутербродов с колбасой.
И вдруг он почувствовал, что ужасно голоден. Накинулся на бутерброды и, кажется, съел их все.
После завтрака Инга сказала:
— Собери необходимые вещи и поедем к нам. Так надо, поверь. Во-первых, тебе нужно набраться сил перед началом учебного года, а готовить ты не умеешь.
Мама это берет на себя. Кроме того, у тебя сейчас материальные трудности. Я понимаю: садиться на шею ты никому не хочешь. И не будешь! Тот дядька из филармонии вчера обещал оформить ссуду, а пока тебе поможем мы. Мы же друзья, правда? И еще — следует, хотя бы временно, переменить обстановку, иначе не выдержат нервы.
Дорофеев покорно взял рюкзак, с которым ездил на стройку, покидал туда, что попало под руку, и ушел с Ингой из своего дома. Как оказалось — навсегда.
Элла Маркизовна встретила на пороге, обняла, заплакала, повела в комнату дочери: «Это теперь будет ваша, Севочка, а мы с Ингой — вместе. Чувствуйте себя здесь хозяином, дружок. Помните: для нас — радость хоть как-то облегчить вам первое, самое тяжкое время после вашей трагедии. И не относитесь к этому, как к… бог знает какой услуге. С нашей стороны помочь вам — душевная потребность…» Она говорила долго и, конечно, искренне. Дорофеев был не прав и свинья, когда потом, в пылу семейных дрязг и взаимных оскорблений, мысленно упрекал тещу в продуманной линии, в хитрости, с помощью которой она хотела вынудить его жениться на Инге. Думать так было несправедливо и подло, и он это, слава богу, понял в конце концов, но много позже, уже получив развод и поселившись в Москве…
А тогда, у Инги, он вдруг почувствовал себя как в санатории. За ним и ухаживали, как за больным ребенком, — говорили тихими ласковыми голосами, брошенная с вечера на стул грязная рубашка утром каким-то чудом оказывалась выстиранной и накрахмаленной, к обеду, который тогда бывал в доме ежедневно, подавались самые любимые его кушанья. Раз он мельком упомянул: мать с отцом однажды брали его с собой в ресторан на банкет, и там ему понравилось сациви. И вот на следующий день посреди стола торжественно стояло целое блюдо сациви, да еще и цыплята-табака в придачу. Откуда? Секрет! Для милого дружка — сережку из ушка! Это я про маму, она тебя обожает, специально съездила в «Кавказский».
Как-то Инга притащила небольшую круглую корзинку, поставила на пол перед диваном, где, глядя в потолок, лежал Дорофеев, и заявила:
— Малина. Ты любишь. Я знаю. Ешь, пока не стонет противно. Имеешь же ты право раз в жизни наесться малины досыта!
По вечерам Элла Маркизовна как бы невзначай предлагала:
— Не хотите, Севочка, взять ванну? Я уже приготовила. С морской солью и хвойным экстрактом. Очень полезно для нервной системы, очень! Как говорится: «In einem gesunden Körper wohnt ein gesunder Geist».[2]
И он ложился в теплую душистую воду.
Странное дело: Дорофеев их заботы принимал тогда как должное. А что? Они хорошие, добрые люди. И потом — сами же сказали: это для них душевная потребность!
Тем утром, постучав и войдя к Всеволоду, который только что проснулся, Инга сказала:
— Вставай. Сегодня мы едем на могилу, я уже была на Кузнечном и купила рассаду.
День был плохой, ветреный, небо в тучах. Тревожный. Мать не любила такую погоду, когда ветер шумит и шумит в деревьях. Всю дорогу в пустом трамвае Всеволод, не надевший пиджака, мерз. Вдвоем они прошли по безлюдным дорожкам кладбища. И там, у холмика, заставленного понурыми венками, цветы в которых уже потемнели и сморщились, а траурные ленты мокро висели, Всеволод впервые за все эти дни вдруг разревелся, прижавшись лбом к шершавому стволу дерева. По-настоящему, всхлипывая и рукой вытирая лицо.
Инга, глядя в сторону, молча протянула носовой платок и скрылась за кустами.
Когда они вернулись и сели нить кофе, Элла Маркизовна оживленно сообщила, что уезжает на неделю в Комарово, пригласила к себе на дачу мать одного ученика — «очень милые люди, он академик, но не это главное, — интеллигенты бог знает в каком поколении!»
Ночью Всеволод не мог заснуть. Пытался было читать, но не выходило. Со дня получения той телеграммы не читал совсем, даже английские детективы не шли, хотя всегда ими увлекался и Инга раздобыла где-то целую кучу.
В комнате было душно, с вечера погода внезапно исправилась, потеплело, а теперь, судя по всему, готовилась гроза. Всеволод встал, распахнул окно настежь, лег опять. Сна все равно не было. То страшное, что случилось, — насовсем. До конца. Как теперь жить? Он же просто не сможет один войти в комнаты, где в шкафу мамины платья, а на письменном столе книга, которую отец не успел дочитать перед отъездом… Знать бы заранее, отказался бы от стройки, поехал бы с ними на юг, может, тогда ничего бы не случилось. А случилось, так уж со всеми троими…