— Ты поменьше агитацией занимайся… Прошло то время…
— Какое-такое время прошло? — испуганно спросил Иван.
— Такое самое… Вот мое последнее слово, Кожемяка: даю два дня сроку. Обдумай все и приведи коня на колхозную конюшню…
Ничего не понимая, вышел Иван из правления и направился в поле.
— Иди, Николка, домой…
— Батя, а что говорили в правлении?
— Иди, Николка… я скоро дома буду…
Но до самой темноты не возвращался Иван… Тогда прибежали Николка и оба Василька. Хотели было упрекнуть, почему не ведет Серку на отдых, но застыли в испуге, увидев, что отец сидит на бороне и тяжело смотрит в землю. Наконец, старший, Николка, подошел и тихо спросил:
— Батя, что?
Иван поднял глаза, каким-то жалостливым взглядом посмотрел на детей и сказал:
— Все, ребятки…
9
В четверг партийный секретарь и председатель колхоза вошли во двор Ивана Кожемяки. На крыльце стояла бледная Агафья.
— Муж дома? — спросил секретарь.
— Дома…
— Пусть выйдет…
— Нет уж… берите… сами…
Как только сказала это Агафья, дети заплакали в полный голос и кинулись к сараю. Прижавшись спинами к дверям сарая, они на все происходящее смотрели со страхом и злобой.
Председатель колхоза оттолкнул детей. Секретарь вывел Серку. Не понимая, почему чужие тянут ее за недоуздок, Серка упиралась, косила глазами и тревожно поднятыми ушами старалась разгадать, почему плачут дети, а хозяйка, раньше дававшая такие сладкие куски хлеба, стоит и равнодушно смотрит.
Председатель колхоза поднял с земли палку и со злобой, вдоль хребта, ударил Серку. Уже забывшая о побоях, Серка начала рваться и в тот момент, когда она пыталась подняться на дыбы, новый жгучий удар заставил ее броситься вперед.
Николка не выдержал и вцепился пальцами в лицо председателя…
Серку увели. Агафья заметила, что на повороте улицы Серка еще раз попыталась вырваться… Потом, уже издали, раздалось призывное ржанье.
Агафья, прислонившись к углу избы, плакала навзрыд, как будто в ее дом пришла большая, неизбывная беда.
Двор стал пуст. За открытой дверью сарайчика, где раньше помещалась Серка, угадывался полумрак, прикрывавший собой то хорошее, что было у Агафьи. Ей даже показалось, что все недавнее, такое дружное и светлое, было только сном…
На утро приехали и забрали старшего сына, Николку. А еще через несколько дней Иван спокойно надел свою старую солдатскую шинель, застегнулся и, никому не сказавший слова, вышел и больше домой не вернулся. После этого Агафья перестала работать на колхозном огороде и соседки шептались, что она «тронулась», все время сидит в темном углу и молча смотрит в одну точку.
Почти целыми днями так сидела Агафья. В полдень с птичьей фермы прибегали Васильки, чтобы покормить мать: она ела только тогда, когда ей давали ложку в руки.
Иногда в избу заходил колхозник, ездивший по делу в город. Агафья не поднимала глаз и совсем не интересовалась рассказом, что Ивана Кожемяку, в рваной шинели, грязного и небритого, встречали то у вокзала, то где-нибудь на улице. Видели даже, что Ивану Кожемяке кой-кто из прохожих подавал милостыню.
Рассказав все это, колхозник некоторое время сидел на лавке, как будто ожидая вопросов. Потом, вздохнув, вставал и говорил:
— Прощай, Агафья…
И на это не отвечала Агафья. Сидя с опущенной седой головой, она исподлобья, пристально разглядывала какую-то точку в дальнем углу…
Каламбай
На крутом берегу Байкала стоял бурят. Он был очень стар и своим спокойным равнодушием походил на изваяние, неожиданное тут, под этим темноголубым сибирским небом. Старик казался памятником прошлому, так он был похож на своих дедов и прадедов.
Здесь, у Байкала, можно сказать и киргизское хабар-бар, и бурят поймет, хотя слово это принадлежит горячим пескам. Бар-хабар, скажет он, да, новости есть. Новости всегда, потому что минута идет за минутой, и не стоит над землей облако, и ветер, раз дунувший в лицо, той же самой струей никогда не скользнет вновь.
Бар-хабар — новости есть. И новости эти не в том, что люди отказались понимать хорошее слово совет. И не в том, что это хорошее слово стало требовать плохие, непонятные налоги и отобрало коней. Новости даже не в том, что застрелили молодого, хорошего джигита Алам Каламбаева и сказали, что он сопротивлялся совету. Это не новости, это старое, это как ржавчина на худом куске брошенного железа. Новости? Хабар-бар? Новости есть, большие и радостные, и они не подчиняются никому.
— Разве ты видел, — спросил старик, — чтобы солнцу приказывали? Иль чтобы кто задержал идущую темноту ночи?
Старик поправил малахай и спрятал морщинистую бронзу рук в обтрепанные рукава древнего халата.
— Вон там, над Верхней Ангарой, совсем ярко горела звезда. Это было вчера. Она давно так не горела, последний раз она была такой, когда — тому уже много лет — вот этот халат был очень новым, а я молодым… почти таким… — и старик пристально посмотрел мне в лицо. Потом глаза его внимательно пересчитали патроны в моем патронташе и остановились на штуцере.
— Все ходишь? — спросил бурят.
— Хожу, — ответил я.
— Почему один ходишь?.. У человека должен быть сын… Ты знаешь, что человек без сына? Это как река Сары-су, она идет и идет по пескам, и ты идешь за ней — и день, и два, и три, даже четыре дня ты идешь — и приходишь в место, где реки дальше нет. Была река и не стало реки, и не принесла река свою воду в озеро или море, и ненужно отдала свою воду жадным пескам. И там кончилась… Вот и человек без сына проходит по пескам своих дней, а для чего — неизвестно, совсем как Сары-су, которая идет умирать и место свое отмечает скучными зарослями саксаула и тугая…
Я хотел было расспросить хорошенько про Сары-су, но бурят поднял свои раскосые маленькие глаза и сказал:
— Вчера ты был здесь?
— Был…
— И раньше вчера ты был?
— Был…
— Вот я видел тебя, ты все стоишь тут и с обрыва смотришь на Далай-Нор…
— Далай-Нор? — не понял я и переспросил: — Далай-Нор?
— Ну, вот смотришь и не знаешь: по-вашему Байкал, по-нашему — Далай-Нор… Хороший Далай-Нор, светлый и глубокий… Скажи, разве есть где такая хорошая глубокая вода? Ну? Только кажется мне — не может быть…
— Почему не может?
— Слушай, — говорит старик, — потому не может быть такого, что вот стою я здесь, а мне надо идти далеко, далеко отсюда, туда, где нет совсем людей и где ничьи глаза не встретят меня… Я не хочу больше спрашивать: хабар-бар? И не хочу отвечать: бар… Я ничего не хочу… У меня был сын. Я старик…
Бурят поднял руки, как бы принося клятву. Рукава халата скользнули вниз и открыли тонкую сухую кожу, напоминающую пергамент.
— Мне уже ничего не надо, а я не могу оставить, не могу бросить Далай-Нор. По-вашему уже май, а смотри кругом, кругом смотри…
Он протянул худую руку, и, подчиняясь ей, я с неожиданной отчетливостью увидел буйную поросль молодой, свежезеленой травы.
— А Далай-Нор еще под крепким льдом, и мне хочется еще раз увидеть его волны. Ты видел волны Далай-Нор? Вот я посмотрю на них еще раз и пойду…
— Один пойдешь?
— Один… Посмотрю на волны и пойду, пойду совсем один, потому что у меня был сын…
— Слушай: разве ты уже был там, где нет людей? И разве есть такое место?
— Я не был. Но место такое есть, совсем старые рассказывают, что есть такое место…
Старик говорил и смотрел мне прямо в глаза. Вначале мне стало холодно, потом почудилось, что старик тихо помешан и, наконец, я увидел перед собой пустые и мертвые глаза. Это меня испугало. Мне даже показалось, что сейчас пропадет весенняя живая трава, исчезнет озеро, еще лежащее подо льдом, и никогда не восстановится недавний, так хорошо начавшийся разговор. Мне захотелось вернуть все к старому, и я спросил:
— Я разговариваю с тобой и не знаю, как тебя зовут. — Каламбай…