* * *
Старый ишан готовился предстать перед престолом того, чьим именем он прикрывал и правду и ложь всей своей долгой жизни. Надо было всё подытожить, произвести окончательные расчёты с бренным земным бытием. Ишан лежал, опустив прозрачную кожицу век на почти незрячие глаза, и беззвучно шевелил сухими синими губами. В ногах его нахохленным сычом примостился самый любимый прислужник, а у изголовья сидел Черкез. Готовясь постучать в первую из семи дверей рая, ишан Сеидахмед призвал к себе опального сына, чтобы вернуть его на стезю веры и благочестия, передать в руки его всё, ради чего прожил долгую жизнь. Ибо сказано пророком: «Если мы дадим человеку вкусить от милости, а потом отнимем её, он, отчаявшийся, уподобится неверному». А надо, чтобы корень твой, остающийся в земле, дал священные плоды, а не пустоцвет и пожухлые листья в птичьем помёте.
В маленькой полутёмной келье было прохладно и тихо, откуда-то тянуло крадущейся затхлостью, сладковатым запашком тлена. Он приторно и тягостно щекотал горло, и Черкез поминутно сглатывал набегающую слюну. Он старался делать это незаметно, но в злых зрачках нахохленного прислужника всё равно читалось осуждение.
— Наш сопи, посадите меня, — прошептал ишан Сеидахмед.
— Давай я, отец… — сунулся было Черкез.
— Нет, нет, вы не прикасайтесь ко мне руками, пока не ответили! — запротестовал ишан Сеидахмед.
Прислужник подсунул ему под спину подушки, он опёрся на них, расслабленно всхлипнул, мутная капелька слезы скатилась по щеке. Справившись с одышкой, он заговорил:
— Ты не ответил мне честно и прямо, как собираешься жить дальше, Черкез, свернёшь ли ты с пути заблуждения и гнева аллаха на путь истины и милостей его? Долгой и ровной, как стрела, кажется человеку дорога в начале жизни, но она свёрнута в кольцо, и человек не подозревает, что в одной руке держит начало, а в другой руке — конец, и что они равно близки ему в любом из его воздыханий. Смотри на меня, сын, и понимай, что я — это ты. Нет другой дороги, на которую ты мог бы ступить, и никакие раскаяния не уменьшат на весах истины долю дурного, если раскаяние запоздает к твоему сачаку и придёт только к твоему изголовью. Ты смотри на меня, как следует смотри, ибо не стану я затягивать свои расчёты с этим миром. Вспомни слова священного писания: «Кто узрел, — то для себя самого, а кто слеп — во вред самому же себе». Всякой твари сущей отвратно вредить себе и своему потомству, каждая рука изгибается к телу, а не наоборот. Приходи и будь хозяином всего имущества и всех строений, ибо кроме тебя нет у меня потомства, и душа моя скорбит и плачет в тоске. Будь хозяином этой мечети, медресе и худжре, будь добрым владыкой и благочестивым наставником для слуг и учеников моих, сын. Нехорошо допустить, чтобы запустение поселилось тут, чтобы священные строения стали прибежищем сов и летучих мышей. Всю свою жизнь я копил и собирал для тебя — прими с миром дар мой и владычествуй в мире.
Столь длинная речь утомила ишана Сеидахмеда, но в то же время на лице его появилась какая-то истовая одухотворённость, глаза заблестели, и он попросил пить. Прислужник подал ему пиалу с целебным настоем трав, собранных по первой росе в таинственный час рождения молодой луны, в час торжества над миром белых духов добра и силы.
Черкез молчал, переживая мучительную раздвоенность. Немощный слабый старик вызывал жалость и участие, хотелось хоть чем-то облегчить его последние дни. Но рядом с жалостью зрели раздражение и протест, рождающие желание спорить, доказывать никчем-ность прожитой жизни, никчёмность, усугублённую тем, что отец так до конца и не понял её.
— Ты сказал мне слово благословения, отец, — промолвил наконец Черкез. — Я с почтением принял его и сохраню в своём сердце, как могущественный талисман. Но, прости, не могу принять от тебя мирских благ. Ты не печалься — для твоего достояния найдётся достойный хозяин.
— Я собирал это по капле, собирал для тебя, не для чужих рук! — гневно воскликнул обретший силу голоса старый ишан.
— Не пристало одному человеку владеть столь многим, — возразил ему Черкез, — и вдобавок нет у меня способности стать твоим преемником, отец. Я вижу мир иначе, чем ты, но это не должно тебя огорчать, ибо плод от чресел твоих не погиб затоптанным на проезжей дороге, а возрос на новой ниве.
— О-о-о! — закатил глаза ишан Сеидахмед. — О-о-о… теперь я убедился, что люди не лгали, произнося прискорбные для нашего слуха слова! Наш сын стал каманысом?
— Люди сказали правду, отец, — я действительно стал коммунистом, и горжусь этим.
— Как поворачивается твой язык произносить такое кощунство! И это мой сын?
— «О Нух, поистине он происходит от тебя», — сказал пророк. И ничего тут не поделаешь, отец…
— Не смейте называть меня отцом! — быстро воскликнул ишан Сеидахмед. — Вы червивый орех, а не плод! И треснете под пятой, когда наступит на вас карающая нога правоверного!
— Не стоит волноваться, отец…
— Вам ли, — о господи миров! — вам ли утешать наши волнения и проливать бальзам на скорби наши? Вы льёте яд и кипящую смолу, и это — ваше достояние на том свете! Идите вон, у нас нет сына! Мы отрекаемся от него трижды и четырежды проклинаем миг зачатия! И пусть поразит вас карающая десница архангела, как поразила она уже многих вероотступников на путях их неправедных и на ложе их! Идите! Наши глаза устали от созерцания скверны и жаждут елея благости!..
Ишан Сеидахмед сполз с подушек и лёг ничком.
Злой клушкой растопырился над ним сопи. Черкез ушёл.
Всю дорогу, пока он гнал лошадь к городу, им владело неприятное чувство, определить которое он затруднялся. В общем, отца было жаль. Но добрый черпак мазута был брошен в эту бочку мёда, и жалость походила скорее на досаду против самого себя, что согласился приехать на свидание, хотя заранее предполагал, чем оно может кончиться. Так и получилось.
Домой Черкез прошёл через двор Узук — по привычке. Собственно, Узук уже не было, в её доме жила другая женщина. Она выглянула из двери — весёлая, нарядная, красивая, как только что распустившаяся роза.
— Здравствуй, Черкез! — крикнула она. — Как поживает мой пир и повелитель? Ты ведь от него?
— Здравствуй, Огульнязик, — отозвался Черкез, — пир и повелитель вторично отрёкся от своего сына, и на этот раз, кажется, навсегда.
— Сын, по-моему, не слишком огорчён сим устрашающим актом?
— Разве можно огорчаться в присутствии красивой женщины? Я убеждаюсь, что моя молодая мачеха, несмотря на обилие трудной работы, хорошеет час от часу. С чего бы такое, а?
— Я тоже хотела бы убедиться, что мой великовозрастный пасынок час от часу становится разумнее и тактичнее. Увы и ах, тщетны желания смертного!
Они пошутили ещё немного, состязаясь в остроумии, и разошлись: Огульнязик надо было идти в женотдел, а Черкеза ждало письмо к Узук. Он неоднократно писал ей и прежде, но это было совсем особое письмо.
Ещё работая в женотделе, она пыталась разыскать своего сына Довлетмурада и попросила содействия в этом у Черкеза. Он быстро навёл справки, установив, что Аманмурад отправил в Мешхед всю свою многочисленную семью. Узук погоревала, но что оставалось делать — в Мешхед пешком не побежишь.
Однако Черкез не успокоился — слишком дорого ему было всё, что касалось Узук. Он решил сделать попытку через знакомых контрабандистов установить местожительство семьи Аманмурада и вырвать из его рук мальчишку. В успех верилось плохо, однако Черкез старался честно, не для вида, и это привело к неожиданным результатам. Выяснилось, что за кордон Аманмурад увёз только жену, потому что Тачсолтан потеряла Довлетмурада где-то в Узбекистане, когда ехала домой вслед за сбежавшим из ссылки мужем. Это в корне меняло путь поисков, хотя и не делало его легче, чтобы не сказать — труднее.
Черкез не рискнул обнадёживать Узук попусту и не сказал ей об этом ничего. Он прикидывал и так и эдак, посылал запросы в наробразы Ташкента, Бухары, Кагана, расспрашивал аульчан, ездил по детприютам, высматривал всех маленьких беспризорников, которых становилось всё меньше и меньше. Так продолжалось до тех пор, пока Черкеза не осенило, и он стукнул себя кулаком в лоб: «Мурадка?!»