— Вкусный плов получился, да принесёт он обилие в дом. Ик!.. Шёл мимо — зайду, подумал, к знакомому человеку, окажу уважение.
— По делам в городе? — спросил Черкез-ишан, тоже вытирая руки о край сачака.
— Какие нынче дела, — Бекмурад-бай забрал бороду в кулак. — Знакомого хотел навестить. В больнице он лежит. Не пустили к нему. Жалко. Намерение имел гостинцем раненого порадовать.
— Раненый? — насторожился Клычли. — Кто такой? Откуда?
— Ай, кто знает. Собачье дело лаять, ишачье — отбрыкиваться. В песках, говорят, перестрелка была.
— В песках? Где именно?
— Кто знает.
— Ты не юли! — Клычли нахмурился. — Не юли, бай-ага! А то ведь и в другом месте поговорить можно!
— Пугаешь? — Бекмурад-бай свёл к переносью тугую складку, приподнял одну бровь. — Меня не надо пугать. Мать твоя была женщиной вздорной, неуважительной, и ты…
— Мать мою не тревожь, Бекмурад-бай. О деле говори.
— …и ты характером в неё, — невозмутимо докончил Бекмурад-бай. — На собрании, когда аулсовет выбирали, дурно со мной обошёлся, прогнал, слова говорил пустые. Да я не в обиде, всякое бывает меж рабами аллаха — пришёл вот в гости, весть принёс. Зачем меня пугать? Я не ребёнок, не женщина. Что знаю, то и говорю. Вёрст за восемьдесят или за сто перестрелка была, в сторону Серахса. Говорят, это джигиты Анна-сердара были.
— Это верно?
Бекмурад-бай распустил морщины на лбу, широко зевнул, показав полный рот зубов:
— Хы-ха-ха… Верно ли? Не знаю. Я обязан передать то, что слышал, верить этому я не обязан.
Клычли и Черкез-ишан переглянулись.
— Откуда весть приняли?
— В больнице был — там и сказали. Раненых много привезли.
— Убитые есть?
— Где бегают, там и спотыкаются, где стреляют, там могут и убить… С вашего разрешения, пойду я…
Клычли и Черкез-ишан проводили его глазами.
— Ты что-нибудь понял? — спросил Черкез-ишан.
— Трудно не понять, — Клычли подвинулся на край топчана, спустил вниз ноги, собираясь идти. — Если не врёт, а врать ему незачем, то с нашими беда приключилась, не иначе. Неужели Берды горячку спорол?
— Могли и на засаду нарваться.
— Засада, ишан-ага, это когда знают, кого поджидать, а особый отряд тайно ушёл.
— Тайны наши попугай на хвосте носит.
— Вот это и плохо, что попугай, сами, как попугаи, болтаем о чём нужно и о чём не нужно, а потом удивлённые глаза делаем и виноватых ищем. Пошёл я! Посмотрю, кого там привезли.
— Я с тобой, — сказал Черкез-ишан.
Но, сделав несколько шагов, он остановился.
— Послушай, зачем этот недобитый контрик пришёл сюда со своей вестью?
— Думаю, чтобы позлорадствовать пришёл. Дурная весть для пас — ему бальзам на раны.
— Нет, почему он именно в мой дом пришёл?
— Откуда мне знать. Это ты должен знать, поскольку он к тебе препожаловал.
— Слушай, Клычли, может, он про Узук пронюхал, её высматривает?
— Вот что, Черкез, сиди-ка ты, от греха, дома, — сказал Клычли после секундного колебания. — За ней он или не за ней рыщет, но когда волк вокруг овчарни наследил, собак на привязи не держат. Приду — расскажу.
Черкез-ишан вернулся к топчану и приготовился ждать. Внушительная кучка плова, приготовленного с таким усердием и мастерством, сиротливо стыла на блюде. Теперь Черкез-ишану казалось, что это Бекмурад-бай своим дурацким приходом испортил всю прелесть обеда, и это вызвало новую волну раздражения против недоброго вестника. В самом деле, что принесло его именно сюда? Действительно ли зашёл случайно, мимоходом, или звериный нюх привёл его? Отношения у него с Черкез-ишаном были далеко не располагающие к дружеским встречам. Собственно, никаких отношений не было. Последний их разговор состоялся, когда Бекмурад-бай, в ту пору командир двух конных отрядов джигитов Ораз-сердара, гостил у ишана Сеидахмеда. Не сумев уломать отца, чтобы тот отпустил на волю Берды, Черкез-ишан сделал попытку обратиться с гой же просьбой к Бекмурад-баю. Расстались они врагами. Последующие две-три встречи носили характер случайный, Бекмурад-бай на разговор не набивался, Черкез-ишан — тем более.
Пока Черкез-ишан сокрушался по поводу испорченного обеда, ругал Бекмурад-бая, строя догадки об истинной причине его прихода, и ждал Клычли с вестями из больницы, женщины тем временем отдали честь кулинарному искусству и оживлённо беседовали в ожидании чая, о котором Черкез-ишан и думать позабыл. Абадан и Узук наперебой вспоминали прошлое — больше старались о приятном вспомнить, — говорили о будущем, которое рисовалось их воображению довольно расплывчато и неопределённо, обсуждали особенности городской жизни. Она была необычной, начиная от каменных мостовых и дымоходных труб до отношений между людьми, новизна которых воспринималась молодыми женщинами скорее в бытовом плане, нежели социальном.
Город им нравился. А вот на Оразсолтан-эдже он производил совершенно иное впечатление. Он был слишком людным, шумным и бестолковым в своей непонятной суете, чтобы можно было заметить какие-то его положительные частности. Особенно неприятны были городские запахи, Оразсолтан-эдже уверяла, что от них её мутит и кружится голова. Словом, участия в разговоре она почти не принимала, так только вставляла словечко, другое, а думала о своём — как бы пристроить Узук, сложить ответственность за её судьбу на чьи-то крепкие плечи. Разве приличествует взрослой красивой девушке жить без мужа, свободно расхаживать по улицам, служить в каком-то учреждении, иметь дом в городе? Ну дом — бог с ним, если хороший человек возьмёт, то можно и на город согласиться. Главное — замуж поскорее выдать.
— Голова у меня разболелась, дочки, — сказала Оразсолтан-эдже, — выйду во двор, подышу свежим воздухом.
Во дворе она подсела к Черкез-ишану и завела общий, ни к чему не обязывающий разговор. Но цель-то у неё была определённая, и Оразсолтан-эдже исподволь клонила разговор в нужную сторону:
— Ай, ишан-ага, вот вы говорите, что жизнь изменилась к лучшему. Конечно, хорошо, что злых людей поубавилось, молодых парней не забирают на войну, беднякам воду дали и землю. Но у меня всё равно беспокойно на сердце. За Узук боюсь. Вроде она и самостоятельная, и разумная, и красивая, учёбу закончила, деньги за работу дают ей, и работа, говорят, лёгкая, приятная, а печалей у меня не убавилось.
— Таково уж материнское сердце, джан-эдже, — сказал Черкез-ишан. — Для матери её ребёнок — всегда дитя, всегда мать волнуется за его благополучие.
— Верно говорите, ишан-ага, волнуется, так оно устроено, чтобы всё время волноваться. Сижу с вами, всё кругом мирно, а мне кажется, что сейчас услышу крик моей доченьки: «Вай. мамочка!» Вздрагивать стала я от каждого шороха, как овца волком драная.
— За дочку не беспокойтесь, не дадим её в обиду.
— Вот и я об этом толкую! — обрадовалась Оразсолтан-эдже случайной поддержке. — Если сильный покровитель будет у неё, то и мой мостик над водой перестанет дрожать. Такого бы мужа ей, как вы, ишан-ага…
При других обстоятельствах подобная прямолинейность, возможно, заставила бы Черкез-ишана поморщиться. Но он всеми помыслами стремился к Узук, радовался любой возможности хоть немножко приблизиться к строптивой красавице, и поэтому намёк Оразсолтан-эдже пришёлся как нельзя кстати. При всей заинтересованности надо было всё же сохранить мужское достоинство, и Черкез-ишан, делая вид, что принимает «шутку» Оразсолтан-эдже, несколько игриво ответил:
— С удовольствием принимаю ваше предложение, джан-эдже. Теперь неё зависит от вас: поторопите Узукджемал — и хоть завтра будет у неё покровитель, какого вы желаете.
— Если бы от пашей торопливости это зависело, мы бы поторопили.
— Есть какие-нибудь препятствия?
— С нашей стороны препятствий нет, ишан-ага.
— С моей — тоже нет. За чем же остановка?
— Ай, откуда нам знать…
— Дочь ваша согласна? Вы с пей говорили об этом?
— Поговорим с дочерью. Согласится. Если начнёт туда-сюда крутить, прикажем немой стать!