Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— А мама?

— Нету мамы.

— А папа?

Мальчишка нахмурился и замолчал. На все остальные расспросы он только посапывал грязным носом да ковырял землю большим пальцем ноги сплошь в цыпках и ссадинах. Единственное, чего добился Черкез-ишан, это признания, что родом мальчишка из Туркмении.

Нежелание говорить мало походило на обычное детское упрямство. Здесь было что-то другое, более серьёзное, более взрослое.

— Н-да… — пробормотал Черкез-ишан, разминая в пальцах папиросу, — по всему видать, нахлебался ты лиха больше, чем рыба — воды.

— Дай закурить, дяденька, — попросил мальчишка.

— Нельзя тебе курить, — серьёзно, как равному, ответил Черкез-ишан. — Лёгкие у тебя ещё детские, слабые, быстро от чахотки умрёшь. И унесут тебя, как твою бабушку. Добрая она, говоришь, была у тебя?

— Добрая. При ней меня никто не обижал. Её боялись все, даже папа. А она никого не боялась, всех ругала, только меня жалела.

— А без неё обижали тебя?

— Ещё как! Тётка меня щипала, за уши дёргала, булавкой вот сюда колола, — он показал на ягодицу. — Говорила, что меня вместе с моей мамой надо было в огне сжечь.

— Маму совсем не помнишь?

— Нет. Была какая-то тётенька. Целовала меня. Плакала. Но бабушка не разрешила к ней подходить. Не твоя, говорила, это мама, это обманщица, говорила.

— Н-да… Бабушка добрая — жизнь недобрая… Зовут-то тебя как?

— Чинарик.

— Это прозвище. А по-настоящему?

— Мурадка.

— Значит, говоришь, потерялся ты, Мурадка?

— Ещё что! Тётка меня нарочно на вокзале бросила. Думала, не вижу я, как она убегает, за вагонами прячется. А я и не стал её искать. Пусть убегает, без неё лучше. Меня ребята к себе приняли. Мы в котлах из-под вара ночевали. Знаешь, как там тепло? До самой весны там жили. А потом лягавые ловить стали. Ребята говорят: «Махнём в Туркмению, там лафа будет». Мы и поехали. Сперва всё хорошо было. А сегодня Яшка-Клык: срежь, говорит, у туртушки висюльки. Я и попался. Если б не ты, пропал бы, наверно. Спасибо, дяденька, не забуду, век мне свободы не видать.

Черкез-ишан слушал со смешанным чувством горечи и растущей симпатии к этому человеческому детёнышу, уже попытавшемуся утвердить своё место в жизни. Мальчишка нравился ему всё больше и больше, даже непонятно было, почему нравился: то ли своей самостоятельностью, то ли мужеством перед жизнью, где нередко теряются взрослые люди, то ли угадывающейся в нём внутренней собранностью и чистотой. Сперва он намеревался определить мальчишку в детдом, но постепенно зрело решение оставить его у себя.

— Ладно, Мурад, пошли дальше, — сказал он, — времени у меня мало, приезжих встречать надо.

— Поезд всё равно опоздает, — уверенно сказал мальчик и осведомился: — Ты меня куда отвести хочешь?

— На попечение Советской власти сдам, — ответил Черкез-ишан.

— Это в детдом, что ли? Если в детдом, то не пойду. Сразу говорю, чтобы ты потом не обижался.

— Почему не пойдёшь? Там кормят вашего брата, одевают, учат.

— Там мыло из нашего брата варят.

— Из языков, которые такую чушь болтают, надо бы мыло сварить! Кто тебе сказал это? «Самарские» твои?

— Нет. Два дедушки на базаре в Кагане. Брынзой меня кормили и сказали. Ещё один дяденька подошёл. Усатый. У него наган, как у тебя, только он его за пазухой носит. Он тоже про мыло сказал.

— Глупость они сказали, обманули тебя.

— Всё равно не пойду. Убегу.

— Я тебе убегу! Попробуй только. Ко мне жить пойдёшь?

Мальчик подумал и сказал:

— Ты добрый. У тебя — можно. А ноги лизать не заставишь?

Черкез-ишан поперхнулся нервным смешком.

— Это ещё зачем?

— Не знаю. — Мурадка приподнял плечи, развёл в сторону руки. — Яшка-Клык всех ребят заставлял. Я не стал лизать. Он подговорил ребят, чтобы набили меня. И ещё пригрозился, что перо в бок воткнёт.

— У тебя, Мурад-хан, что ни слово, то жемчужина. Какое такое «перо»?

— Не знаешь, что ли? Нож так называется. Финка. А только я не очень испугался. Пусть, умаю, подойдёт. У меня костыль железный был в тряпочку завязан, я, когда убегал сегодня от того дядьки, потерял его. Я бы Клыка костылём в лоб ударил. Думаешь, не совладал бы? Не смотри, что я маленький, я — сильный.

У Черкез-ишана было такое впечатление, что ему содрали на груди кожу и потихоньку сыпят на ссадину мелкую соль. Бедный ты парень, думал он, глядя на мальчишку, который деловито и спокойно повествовал об ужасных вещах, бедный ты парень. И с матерью у тебя какая-то неувязка произошла, и отец такой непутёвый, что ты о нём даже говорить не хочешь, и тётка — злая ведьма, которая бросила мальца на произвол судьбы…

— Почему тебя тётка на вокзале оставила?

Мальчишка пожал плечами.

— Боялась, наверно. Когда мы с ней двое в Гавунче остались, она дяденьку чужого обнимала. А я увидел. Нечаянно. И она увидела, что я увидел. Наверно, думала, что расскажу… папе. А я ему вообще ничего не рассказывал.

— Вот что, Мурад, — решительно сказал Черкез-ишан, — хоть ты и сильный, но ударять тебе железным костылём больше никого не придётся. Я говорю с тобой, как мужчина с мужчиной, и ты, пожалуйста, слушай меня серьёзно. Сейчас мы придём в детдом, и ты поживёшь в нём немного. Совсем немного. Убегать никуда не станешь, договорились? А через недельку я тебя заберу к себе. У меня сына нет, вот ты и будешь мне сыном.

— Не свистишь?

— То есть?!

— Большой ты, а беспонятный, — снисходительно улыбнулся мальчишка, — самых простых слов не понимаешь. Ну… не обманешь, что к себе заберёшь?

— Разве я похож на человека, который обманывает?

— Не похож. А это… тётенька у тебя есть?

— Тётенька? Нет, Мурад-джан, к сожалению, нет тётеньки. Вдвоём с тобой будем хозяйствовать.

— Из нагана дашь стрельнуть?

— О наганах мы с тобой на досуге потолкуем. Ну, как, договорились?

— Ладно. Поживу в детдоме. Чем там кормят? Шурпу варят? Я уже сто лет шурпу не пробовал. Даже вкус забыл, с места не сойти, если вру!

* * *

Пассажирские вагоны были переоборудованы из теплушек. Ступенек они не имели, и поэтому каждый пассажир слезал как мог: кто посмелее — прыгал, менее решительные ложились животом на край вагона и сползали вниз, болтая ногами в стремлении дотянуться до перронной дорожки. Стоял гомон, женский визг, охали те, кто спрыгнул не совсем удачно, разбойно орали ребятишки, для которых пока не существовало проблем спрыгнуть или взобраться куда-нибудь.

Милиционер соскочил первым, бухнув об асфальт подошвами кирзачей. Узук и Мая задержались, с сомнением поглядывая вниз.

— Давайте свои пожитки, — сказал милиционер.

Он принял два небольших дорожных сундучка, поставил их возле себя, погрозил пальцем двум беспризорникам, которые явно не без корысти вертелись неподалёку, и даже прикрикнул на них. Потом повернулся, чтобы помочь сойти своим спутницам. Но они уже сами с лёгким криком испуга спрыгнули вниз — обе разом.

— Неосторожно, девушки, — пожурил милиционер, — можете ногу сломать, а мне велено доставить вас в целости и сохранности.

— И под расписку сдать? — засмеялась Мая.

— А что вы думаете, возьму и расписку, — сказал милиционер, сохраняя серьёзное выражение, — вы пока — товар редкий, дефицитный, как постное масло.

— Тоже кавалер! — фыркнула Мая. — Могли бы более приятное сравнение придумать.

— Я не кавалер, красавица, я при исполнении служебных обязанностей. Он поднял сундук за ручки. — Ждать будем приёмщика или прямо в исполком пойдём?

Мая вопросительно взглянула на Узук.

— Подождём немного, — ответила та.

— Кто вас встречать-то должен?

— Не знаю. Может быть, никто. Посмотрим.

Они отошли в сторону. Милиционер, пристроившись на угол сундучка, задымил махоркой. Узук и Мая стали оправлять свои туалеты. Молодые, красивые, в европейского покроя нарядных платьях, они привлекали к себе внимание. Пожалуй, скорее даже не этим, а открытыми лицами — явлением в Мерве пока ещё очень редким. Так ходили обычно русские женщины, татарки, иногда — узбечки, но местные не часто решались появляться в людных местах без яшмака. А то, что обе эти девушки — туркменки, было видно сразу: такую тонкую, чеканную завершённость линий лица, такое изящество и грацию, такие тяжёлые косы, чёрными водопадами спадающие на холмики грудей, — всё это могла родить только древняя туркменская земля, на которой огненное бунтующее солнце и обнажённость жизни не оставляли места для полутеней ни в людях, ми в природе. Лишь саксауловые леса спорили, казалось, с этой своей сквозной, нереальной призрачностью прохлады. Но саксаул, говорят, спорил и с самим господом богом— не случайно у пего изогнутые, узловатые, скрюченные, как от невыносимой муки, стволы, которые лишены способности гнуться, они тверды, как перекалённая сталь, и не поддаются стали, и только ударом об острый угол камня можно переломить саксауловый ствол.

40
{"b":"233878","o":1}